— «Эхо Москвы», — отозвался я. — Делаю передачу о великих соотечественниках на чужбине.
Слово «великий» сработало. Евтушенко успокоился и вернулся к теме. Лекция была посвящена Пастернаку. Его творчеству, жизни, личным воспоминаниям лектора о поэте. Я попал в правильное место в правильный час. Лучшей клоунады было не придумать. В аудитории присутствовало несколько старых дев из пригорода, симпатичная молодая особа, видимо оттуда же, и группа освобожденных от оков социализма брайтонских стариков. Евтушенко был в ударе. Монолог на любимую тему. Меня вставлял одухотворенный инфантилизм Бориса Леонидовича, пронесшего его через всю свою жизнь. В молодости Пастернак был моим любимым поэтом. Сейчас, по логике развития событий, я начал над ним посмеиваться. В зрелом возрасте презираешь в первую очередь то, что любил в молодости.
Евтушенко быстро прошелся по раннему творчеству поэта, возвысив голос на строках «И чем случайней, тем вернее / Слагаются стихи навзрыд». Я увидел беспричинно заплаканную конскую морду гения. Время тогда было эмоциональное, экзальтированное. Не считалось зазорным сходить с ума, стреляться из-за несчастной любви, вызывать духов и состоять в тайных обществах. Сейчас вряд ли что-то так уж изменилось — просто люди научились скрывать сентиментальность, пряча ее в иронии.
Евтушенко продолжал:
— Есть люди, счастливые по обстоятельствам, а есть счастливые по характеру. Пастернака природа задумала как счастливого человека. Потом спохватилась, не позволила стать слишком счастливым, но несчастным сделать так и не смогла.
Это была моя тема. Тема постоянного заигрывания со смертью, непредсказуемости поведения, хитрости. С бедой нужно быть начеку. Для меня это было игрою чуть ли не с детства. Слышать «сердце мира» и шорох мелких бесов на лестнице. К таким вещам привыкаешь, как к зрению, дыханию. Евтушенко сказал, что Пастернак научил его в стихах не торопить события:
— Я хочу дать вам один совет. Никогда не предсказывайте в стихах свою трагическую смерть. Сила слова такова, что приведет вас к гибели. Вспомните, как неосторожны были с самопредсказаниями Есенин и Маяковский, впоследствии кончившие петлей и пулей. Я дожил до своих лет только потому, что избегал само-предсказаний.
Евтушенко заговорил о классическом телефонном разговоре Пастернака со Сталиным, стал разбирать версии, шерстить нравственность, сетовать на внезапность и так далее. В этой истории вся было ясно как белый день. Пастернак был застигнут врасплох, испугался. Кто угодно бы испугался, и я бы испугался. Никого тут нельзя винить. Тем более «героя, дурака, интеллигента». Суть в том, что он, будучи небожителем, решил поговорить об абстрактном, вместо того чтобы защищать брата по цеху. Почему? Да потому, что в голову не пришло. Потому что «сквозь фортку крикну детворе». Я давно придумал список просьб, которые я выложу богам, полубогам или президентам, если они встанут у меня на пути или позвонят по телефону. Это короткие, простые, а главное — выполнимые, хозяйственные поручения.
Лекцию Евтушенко заканчивал историей романтических отношений Пастернака с Ивинской, которая «сбрасывала платье, как роща сбрасывает листья». И «пойду размять я ноги — гляжу, там ты стоишь»
[76]. Евтушенко был проникновенен, когда рассказывал, как Пастернак стряхивал снег с ее пальто у здания Большого театра — и снег этот искрился. Я увидел картинку и размяк. Когда Евтушенко заканчивал выступление декламацией кусков из «Высокой болезни», которую я знал наизусть, я подключился к чтению, порадовав немногочисленную аудиторию.
— Не ожидал, — захлопал в ладоши Евгений Александрович. — Как ваша фамилия?
Я представился.
— Я включил ваши стихи в «Строфы века». Фамилия запоминающаяся. Вы от Андрея Андреевича
[77]?
— От Иосифа Александровича, — сказал я бестактно.
— Что вас привело к нам, молодой человек?
И тут я категорически забыл о пьянке у Шемякина — и выложил то, что меня действительно на тот момент интересовало. Я сел напротив поэта, впялившись в грубые рабоче-крестьянские руки с аляповатым перстнем желтого металла, и спросил:
— Вы не знаете, кто написал эти стихи?
Дом отступал к реке, как Наутилус,
приборами почуявший январь.
Антоновки неистово молились,
но осень ранняя вела себя как тварь.
Береговушки рыскали по-сучьи.
В предчувствии недетских холодов
густела кровь в скрещенных жилах сучьев
и закипала в мускулах плодов.
Евтушенко встрепенулся, попросил прочесть еще раз.
— Это не мои стихи, — упредил я его предположение. — Ко мне попали случайно. Подумал, что такой знаток русской поэзии, как вы…
— Это очень хорошие стихи. И я хотел уже вас поздравить. Эмигрантские?
— Совсем ничего не знаю.
— Знаете, молодой человек, я занимаюсь этим всю жизнь. Ищу, коллекционирую поэзию, но этих стихов не слышал. Давайте обменяемся телефонами. Устроим соревнование, кто узнает имя автора первым. Хорошие анонимные стихи — редкость в наше время. Люди больше не предаются творчеству как счастью. Они ищут славы. Вы слышали о скандале с Джоном Эшбери?
Не знать о Джоне Эшбери, находясь в среде американских авангардистов, я не мог. Он давно стал их кумиром, отодвинув Паунда, Фроста, Лоуэлла, Уолесса Стивенса на второй план. Его поэтика стала точкой отчета для нескольких поколений. Мне он казался сюрреалистом средней руки, но к мнению друзей я прислушивался.
— Что с ним? — спросил я участливо. — Попал под лошадь?
— «Книжное обозрение»
[78] утверждает, что текст книги 1994 года «And the Stars Were Shining» Эшбери полностью украл у своего ученика. Парень в интервью привел фотографии черновиков, копирайты на каждое стихотворение. Похожую историю рассказывают про Шолохова, но в то время авторское право было не столь развито. Эшбери попал в очень нехорошую ситуацию. Чем он будет крыть приведенные факты, я не знаю.
— Стихи носятся в воздухе, — сказал я. — Мне кажется, поэты не должны иметь на них никаких прав. Мы не помним, кто изобрел двигатель внутреннего сгорания или унитаз, а носимся с какими-то словесными погремушками.
Я догадывался, что это проделка Крюгера, но не очень-то по этому поводу переживал. Газеты поговорили о бедняге Боббите и праве на женский оргазм, о Монике Левински, о безумном Тимоти Маккавее, злодее Милошевиче. Пусть теперь помоют кости поэзии. Хуже от этого она не станет.