— Пойдем к Джулии Робертс, — вспомнил я интригу нашего похода. — Ты же с ней соседствуешь! — обратился я к Курту, который уже несколько раз зевнул, намекая, что нам пора уматывать.
— Ее нет дома, — меланхолично ответил хозяин. — Я с тех пор, как снял эту хату, видел ее всего лишь два раза.
— Какая у нее квартира?
— Этажом ниже. Тут всего пять квартир. Что ты собираешься делать?
— Это уж без тебя разберемся.
Эрик, наблюдавший за нашей беседой, хихикнул и неожиданно сказал:
— Дыма — террорист, сексуальный маньяк и битник.
— Битник-то почему?
— Ты пишешь на стенах сортира политические воззвания, отвергаешь классику и пристаешь к добропорядочным женщинам.
— Что ты привязался ко мне с этой Сербией?
Я кинул взгляд на Эрика с Куртом и вдруг сообразил, что передо мной немцы. Оба чувака были германского происхождения. Как же я раньше не догадался? Фрицы, Гансы, Курты и Эрики.
— Это вы Югославию расчленили, — вспомнил я одну из тирад Модрича. — Гореть вам за это в аду.
Ребята расхохотались. Я улыбнулся тоже, наскоро причесался перед зеркалом, взял из вазы на журнальном столике алую розу, вышел в коридор и спустился этажом ниже. Дверь актрисы была из тяжелого, темного сорта дерева, лакированная как столешница. Ни номера, ни таблички с фамилией. Я позвонил несколько раз в звонок, постучал бронзовым ободком, приверченным над ручкой. Джулия долго не открывала, и я уже собрался уходить, когда дверь распахнулась — и передо мной предстала какая-то пожилая бабень в бежевом халате и с полотенцем на голове.
— Джулия дома? — спросил я.
— В отъезде. Кто вы такой?
— Русский поэт, — сказал я с упором на слово русский. — Мы собирались пойти с ней в оперу.
— Она в отъезде, — повторила баба, с интересом меня разглядывая. — Приходи послезавтра. Она должна вернуться из Калифорнии.
Я вынул из кармана пиджака сборник моих стихов с фотографией на обложке, подписал его: «Прекрасной Джулии, с которой скоро увижусь». Передал женщине книжку и цветок.
— Что ты хочешь ей предложить? — простодушно спросил меня Курт, когда я вернулся.
— Куплю билет на «Травиату» и слетаю с ней в Ла Скала, — ответил я.
— Она уже была на «Травиате».
— По моим сведениям, она дослушала ее не до конца.
[79]
Педагогика
В который раз я лежал на матрасе, найденном год назад на улице, и разговаривал по телефону с Дядей Джо. Сплетен накопилось предостаточно.
— Та-а-а-ак. Ефимова вас отвергла, и вы решили приударить за Джулией Робертс, — восхищался Бродский. — Такое может прийти только в голову большого оригинала.
— Мы по-разному смотрим на жизнь, Иосиф Александрович. Надо изменить систему координат. Взять другую точку сборки. Все эти планки, градации, звания — для недоумков.
— Может, для начала немного протрезветь?
— Вы и об этом наслышаны?
— Наслышан. Тут не надо быть ясновидящим. Не знаю, как с пьянством, но с тщеславием у вас точно какие-то проблемы. Такими поступками вы губите свою карьеру.
— Это комплекс Есенина, — сказал я. — Провинциал, попавший в столицу и получивший известность, находится в зоне риска. Такие люди не понимают, что слава по большому счету ничего не дает, и спиваются. Будь то пролетарий или крестьянин — в них нет той накопленной веками генетической защиты, которой обладают высшие классы общества. Мой отец, академик Месяц, — выходец из самых низов народа. Детство провел в нищете, ходил с братом в школу по очереди в одних ботинках. Дедушку репрессировали в 37-м, бабку с тремя детьми выгнали из дома, родня приютить побоялась. Так что первое, что отец помнит, — это печка в землянке и корова, которая жила вместе с ними.
Дядя Джо вздохнул, явно не ожидая услышать от меня такого откровения.
— Бабушка вела записи, потом и отец. Старика Месяца я записывал на диктофон. Он хорошо играл на гармошке. Пел народные песни. Сочинял матерные куплеты. Я продолжаю его традицию. Насколько можно знать чужое прошлое?
— Если уметь чувствовать и иметь фантазию…
— У меня вроде есть способности. Что тут скажешь, если они вырывали прошлогоднюю мороженую картошку и делали кисель из крахмала? Весной собирали в поле колоски зерна, которые не проросли и лежали под снегом. Летом жрали всякую дикую зелень: медунки, черемшу, клубни саранок. Бабушка шила мальчикам брюки из мешочков из-под пороха, который присылали американцы на химический завод. Синтетический шелк — ткань крепкая. Еще американцы слали испорченные парашюты. Однажды бабка сделала нечто совершенно необыкновенное — сшила моей тетушке красивое платье из парашюта. Шила она прекрасно.
— Американцы, говорите? У меня тоже было военное детство. В Череповце.
— Тут Кузбасс. Шахтерский поселок. Пьянки да драки. Отец больше всего хотел из этой дряни выбраться. В Университет, как сын врага народа, не поступил. Пошел в политех, на режимный радиотехнический, но его оттуда турнули, хотя он и был круглым отличником. Смог перевестись на электроэнергетический. Собрал бумаги — реабилитировал отца. Хотел, чтоб все было правильно.
— Хм, — сказал Дядя Джо. — Меня тоже гнала по жизни жажда реванша. Месть, если хотите.
— Кому?
— Бабам, которые не увидели во мне гения. Коллегам, которые раздували хвост и воротили морду. У меня были серьезные счеты с Совдепией. Должен сказать, я им хорошо дал прикурить.
— Я не обидчивый. От литературной шпаны стараюсь держаться подальше.
— Какая-то мотивация у вас должна быть?
— Я не узник совести. Вместо дикого зверя в клетку не входил.
— Я много работал с правильными людьми… Мальчики из хороших семей изобретают себе трудное детство, — подытожил он. — Если вы будете так пить, ничего не добьетесь. Останетесь каким-нибудь Леонидом Губановым. — Потом ехидно добавил: — Стихов по причине несчастной любви написали много?
— Я вообще не пишу таких стихов.
— А как же самовыражение?
— Мандельштам говорил, что оно — злейший враг поэзии.
— Мало ли что он говорил. Когда пишешь от себя напрямую — пробивает лучше. Вообще, не надо никого слушаться. Прислушиваться можно, а слушаться не надо.
— Вы провели со мной воспитательную беседу? — спросил я с иронией.
— Да ну вас. Делайте что хотите.
Тут меня осенило.
— Иосиф Александрович, вы не знаете, кто написал эти стихи? — я прочитал «Дом отступал к реке, как Наутилус…».