Книга Дядя Джо. Роман с Бродским, страница 64. Автор книги Вадим Месяц

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Дядя Джо. Роман с Бродским»

Cтраница 64
На бедре белого великана

В «Белую лошадь» я наведывался регулярно. Пил в основном ирландское пиво, писал письма Дилану Томасу, где описывал соседей за столиками и жаловался на несчастную любовь. Эти почеркушки на полях как-то сами собой возвращали меня к переводу, версий которого я сделал уже несколько штук — и даже вышел за пределы In Country Sleep. Несколько раз после посещения таверны я подумывал отправиться к Маргарет, но что-то меня останавливало. Я понимал, что рано или поздно приду к ней, чтоб извиниться. Я чувствовал себя виноватым, хотя это мне не свойственно. Меня смущало, что упустил я ее, сам того не заметив. Жил на лету, старался не оглядываться. Считал себя сильным. Невозможно всегда быть сильным — в этом есть что-то фальшивое.

Когда я попал в трудную ситуацию, одна подруга сказала мне: «Теперь ты должен быть как Клинт Иствуд». Я не без зависти посмотрел несколько фильмов с ним. Такого каменного лица мне не сделать. Гибкое гнется, твердое ломается, — истина настолько распространенная, что можно не прибегать к первоисточнику. Меня спасала изменчивость, которую многие принимали за легкомыслие и беспринципность.

Наташке я из «Белой Лошади» ничего не писал. Это было подтверждением того, что она — моя главная сердечная рана. Я философствовал, размышлял о вреде настойчивости и чрезмерной увлеченности. Друзья говорили мне, что она слишком практична, а мне нужна жертвенная особа. К жертвенным особам я относился с иронией. Я доверял жизни, позволял себе ничего не искать. Всё — здесь и сейчас.

Место Томаса располагалось в углу первого зала слева по ходу. Квадратный столик, лавочка у витрины, приставной стульчик. Стойка существовала и сейчас. Она была похожа на огромную голландскую шхуну, заставленную бутылками, бутылями и бутылочками. Здесь каждый нашел бы себе что-нибудь по вкусу. Я не выходил за пределы темного пива и текилы.

Томас считал достижением выпить неразбавленную литровку виски. Нашел чем удивить. Поэт просто не соприкасался с миром и рационом русских пьяниц. После недельного празднования своего тридцать девятого дня рождения он пошел догнаться в «Белую лошадь», выпил 18 порций виски и потерял сознание. Не так уж много он и выпил. Сказались многолетний запой и пневмония, не столь заметная на алкогольном фоне.

Входить второй раз в ту же реку я не собирался, но в тот вечер пил прилично. В Нью-Джерси у станции метро тяпнул полпинты «Хеннесси», по дороге в таверну заходил в какой-то construction bar. Стихотворение, которое я решил сегодня добить, я начал переводить еще в Южной Каролине, но запутался в ритме и системе образов. Мне казалось, что его надо перелопатить сначала, не обращая внимания на оригинал. Будто я пишу что-то по мотивам пьяного валлийца. Как бы по памяти.

IN THE WHITE GIANT’S THIGH
Through throats where many rivers meet, the curlews cry,
Under the conceiving moon, on the high chalk hill,
And there this night I walk in the white giant’s thigh
Where barren as boulders women lie longing still
To labour and love though they lay down long ago.

И так далее.

В ритм я в конце концов попал, но непонятную риторику решил выбрасывать:

НА БЕДРЕ БЕЛОГО ВЕЛИКАНА
Там, где плачет птица кроншнéп в горле сомкнутых рек
И холмы под луной обсыпает сверкающий мел,
Ты идешь по бедру великана, ты ищешь ночлег
Среди женских, бесплодных как камни, мертвенных тел.
Год за годом, подобно мольбе безымянных калек,
Их раскрытые чресла бредят живою водой;
И зияют умытой дождями, ночной пустотой,
Только крик их младенцев опять отложен на век.
Разгребая песок пятернями огромных когтей,
Девы плачут, как птица кроншнéп в горле сомкнутых рек,
Словно видят сквозь скользкие травы опущенных век
Мелководные проблески рыб, игры малых детей.
Помнишь, кто-то любил зябкий шорох гусиной зимы,
Обходил по застывшим дорожкам глухие дворы,
Поднимался в горбатых телегах к вершине горы,
Рассыпая с нее клочья сена из рваной сумы.
Кто-то вел хороводы под куполами светил,
Чтоб сейчас пастухи и пастушки, теряясь во мгле,
Берегли его бедную душу в ячменном тепле
И стога на полянах хранили нетленность могил.
Этот прах был когда-то целебною плотью корней
У садовника грубого, будто коровий язык,
В отсырелом хлеву, где плескался ужасный родник
Ежевичной, хмелеющей жижи на мордах свиней.
И под солнцем, пронзающим кость золотою иглой,
И под бледным, играющим шелком холодной луны
Ты мечтал, уповая на милость озерной волны,
Что прибрежные мертвые камни не станут золой.
Твои жены качались, как клевер пчелиной молвы,
На полях, уходящих в предсмертную дверь сентября,
И монахи, с крысиной ухмылкой лесного царя,
Всё визжали, покуда крутое знамéнье совы
Не очертит им грудь. Этот праздник действительно цвел
Пышным цветом. И в полдень оленьи стада
Шли на поиск любви, и трубили ночной произвол,
Чтоб разжечь фейерверки лисиц, любопытство крота.
Чтоб гусыни, стеная на сетках кроватных пружин,
Взбили сладкие сливки в своей необъятной груди.
Чтобы ты навсегда и навеки остался один
И оставил стук их башмаков далеко позади.
Чтобы плакала птица кроншнéп в горле сомкнутых рек.
(Ведь никто не родился, никто не оставил свой след,
Никакой заболевший ветрянкой родной человек,
Доброй Мамой Гусыней завернутый в клетчатый плед.)
Кто ж теперь поцелует губами клубящийся прах,
Если в прахе качается маятник старых часов,
Клочья сена гуляют вприсядку и в ржавых замках
Не осталось кухо́нных рецептов былых голосов?
Если каждую розу дотла иссушил менестрель,
Но велел прославлять, словно розу, ржаной каравай.
И церковные гимны звучат как пастушья свирель,
Вызывая когда-то умерших в пастушеский край.
Научи меня детской любви под соленым дождем,
После смерти любимой, ушедшей в последнюю ночь,
Если имя на траурном камне прочитано днем,
Его ночью не слышит счастливая царская дочь.
Лишь по этой царевне рыдают могилы холма.
Лишь по ней плачет птица кроншнéп в горле сомкнутых рек.
И пожары соломенных чучел, сошедших с ума,
Полыхают из старого века — в невиданный век.

На это дело у меня ушло часов пять. На улице светало. Бар закрывался. Я считал, что написал лучшее стихотворение всех времен и народов. Сочинял я его в нотной тетради, писал от руки — пижонская привычка, возникшая еще в Екатеринбурге. Завсегдатаи посматривали на меня с интересом. Когда я поднялся с фанерного дивана у окна — с интересом посмотрел на себя в зеркало сам.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация