– Что эта посылка сулит? – напряженно спрашивает Сирхан.
ИИНеко щурит на него глаза и недобро шипит:
– Вс-с-с-се.
– Есть много разновидностей смерти, – просвещает Мэнни женщина по имени Пэм, и ее голос, будто шорох опавших листьев, заполняет темноту кругом. Мэнни пробует хоть немного шелохнуться, но пространство связало его по рукам и ногам. Тут и до панической атаки недалеко. – Во-первых, и в самых главных, смерть есть отсутствие жизни; к людям применимо также условие отсутствия сознания – вернее, самой способности обладать им.
Мрак обступил его, стирая все ориентиры, и Мэнни теперь не уверен, что верх – это верх, а низ – это низ. Даже голос Памелы ощущается вездесущими колебаниями среды и приходит со всех сторон.
– Классическая смерть – тот ее вид, что бытовал до сингулярности, – выступала как неотвратимое прерывание всех проявлений жизни. Сказочки о загробном мире не стоили и ломаного гроша. – Она прерывается на короткий смешок. – Я исходила вдоль и поперек все фазовое пространство вероятных постсмертельных состояний, каждое утро, еще до завтрака, силясь уверовать в какой-нибудь новый вариант – на тот случай, если пари Паскаля
[110] – не пустой звук. Но все-таки, сдается мне, прав был Ричард Докинз. Человеческий ум попросту уязвим для определенных типов передающихся мем-вирусов, а религии, сулящие жизнь после смерти, в этом особенно опасны, поскольку эксплуатируют уязвимость нашего естественного отвращения к состояниям прерывания.
Я еще жив! – пытается выдавить Мэнни, но язык отказывается ему служить. Слушая себя, он понимает, что в довесок ко всему не дышит.
– Теперь – о сознании. Интересная штуковина, правда ведь? Оно – плод безумной гонки вооружений между хищником и жертвой. Если понаблюдать за кошкой и мышкой, можно заметить: поведение кошки разумнее всего объяснить тем, что у кошки в наличии модель сознания мышки. Внутренняя симуляция, позволяющая предсказывать наиболее вероятное поведение мышки, замечающей хищника. Например, куда та побежит. И кошка, используя эту модель, может оптимизировать стратегию атаки. Но одновременно с этим виды добычи, устроенные достаточно сложно для того, чтобы иметь собственную модель сознания, получают преимущество в обороне, если становятся способными предвидеть действия хищника. В конце концов именно эта самая гонка вооружений млекопитающих и привела к появлению нас, вида социальных обезьян, шагнувших дальше. Мы научились использовать модель сознания для улучшения системы сигналов, чтобы племя работало сообща, а затем и для рефлексии, чтобы и внутренние состояния самого индивидуума можно было строить. Сложи эти два фактора, сигнальную систему и интроспективную симуляцию, и ты получишь сознание человеческого уровня, а в качестве бонуса – язык, систему передачи информации о внутренних состояниях, а не просто набор примитивных сигналов вроде «хищник идет!» или «еда!».
Убери меня отсюда, молит Памелу Мэнни, чувствуя, как паника вонзает в него свои ядовитые зубы. Прошу! Хватит! Каким-то чудом он действительно произносит это, хоть и не понимает, как у него вышло – гортань отказала, невербал отключен. Отказ всех систем налицо.
– И наконец – о постлюдях, – продолжает безжалостно Пэм. – Не об отображениях наших нейросистем, пусть даже снятых на субклеточном уровне и запущенных на очень большом и мощном компьютере, таком как этот. Это все – жалкая пародия. Я говорю о существах, являющихся качественно лучшими познающими машинами в сравнении со всем классом простых людей, дополненных либо же нет. Они превосходят нас не только в совместных действиях, чему классическим подтверждением является Экономика 2.0, но и в симуляциях. Постчеловек построит внутреннюю модель человечески эквивалентного сознания, обладающую всеми когнитивными способностями самого оригинала, на раз-два. Мы – вот ты, к примеру, или я – порой думаем, что знаем, как поведут себя другие люди, но зачастую ошибаемся, а настоящие постлюди могут на самом деле симулировать нас вместе со всеми нашими внутренними состояниями безошибочно. И в особенности это касается тех, у кого был полный доступ к нашим дополнениям памяти. Кто обладал им все эти годы, еще задолго до того, как мы начали подозревать, что они вскоре превзойдут нас всех. Это вот наш случай, Мэнни, я права?
Мэнни бы кричал на нее сейчас во всю глотку, будь у него рот, но паника не находит выхода и уступает место невероятно сильному deja vu. С этой Памелой что-то связано, что-то зловещее, ведомое и ему… я ведь знал ее, понимает он. Почти все его системы по-прежнему в отрубе, активен лишь один процесс, появившийся только что. Это призрак личности, сигналящий о намерении слиться с ним. Их отличия несоизмеримы – в нем годы опыта, неизвестного главной ветви, требующие обработки. Ему чудовищных сил стоит отвратить это настойчивое привидение – и он пробует вернуть дар речи, развязать язык, вообразить сам механизм: вот язык касается зубов, вот – губ, и рождается слово:
– Я…
– Не стоило нам апгрейдить нашу кошку, Мэнни. Она слишком хорошо знает нас. Я умерла во плоти, но меня запомнила Неко – в таких подробностях, в каких Дурное Семя помнит всех ресимулянтов. Можно сбежать, как ты и поступил, во второе детство, но, увы – не спрятаться, не скрыться. Ты нужен кошке, и не ей одной.
Мурашки бегут по спине от ее голоса: привидение начало слияние своей необъятной суммы памяти с его нейронной картой, и теперь ее голос, одновременно и возбуждающий, и отталкивающий, наполняется значением – все это плоды психологической настройки с обратной связью, которой он подверг себя целую жизнь (многие жизни?) назад.
– Кошка играла с нами, Мэнни. Не исключено, что с тех пор, когда мы не замечали прогресс ее самосознания.
– Когда… – Манфред умолкает. Он снова может видеть и двигаться, ощущает язык во рту. Он снова стал самим собой, физически вернулся к форме, в которой был, когда ему было тридцать и он вел свою лихую жизнь в предсингулярной Европе. Он сидит на краю кровати в номере амстердамского отеля, очаровательно обставленного и излюбленного философами, и на нем джинсы, футболка и жилет, богатый на карманы, забитые трухой давным-давно устаревших приспособлений, из коих он собрал личную сеть. На столике у кровати лежат жутко громоздкие «умные очки». У двери застыла, наблюдая за ним, Пэм – совсем не та увядшая карикатура, виденная на Сатурне, полуслепой Фатум, опирающийся на плечо внука и на трость; совсем не мстительная парижская фурия и не консервативная дьяволица-интриганка. На ней идеально скроенный костюм поверх красного с золотом парчового корсета, а светлые волосы, уложенные в тугой шиньон, блестят, как тончайшая проволока. Концентрированная стихия, в которую он и влюбился тогда, давным-давно, – подавляющая, господствующая, не знающая пощады, принадлежащая лишь ему одному.
– Мы умерли, – говорит она. Усмехнувшись коротко и зло, добавляет: – И ни к чему нам теперь переживать смутные времена, если мы сами того не хотим.