Эти интенсивно оптимизированные искусственные стволовые клетки, биороботы во всех отношениях, кроме названия, плодятся, как дрожжи, их поднявшиеся колонии родят на свет вторичные безъядерные клетки. После Город щедро впрыскивает в каждую квазираковую колонию капсид-носители, с ними будущие тела обретают реальные механизмы клеточного контроля. Спустя мегасекунду нанопроцессорам приходят на смену обычные ядра, выделяющиеся из клеток-хозяев и исторгающиеся наружу еще только наполовину сформировавшейся выделительной системой; практически хаотичный труд конструкторов уступает место более управляемым процессам. Наноботы остаются только в центральной нервной системе. Там им предстоит внести последние штрихи: одиннадцать дней спустя первые пассажиры загрузятся в синаптические карты, взращенные внутри новых черепов.
По меркам технологического стандарта быстро мыслящего ядра, весь этот процесс до невозможности медлителен, да к тому же смехотворно устарел. Там, внизу, они просто установили бы щит-волнорез от солнечного ветра, отгородили бы за ним вакуумную камеру и охладили бы ее стенки до долей кельвина, а затем ударили бы друг в друга двумя лучами когерентной материи, телепортировав туда информацию о векторе состояния, и изъяли бы материализовавшееся в описанной среде тело через гермозатвор, пока оно не задохнулось. Однако там, в раскаленной бездне, никому уже нет дела до плоти.
А Сирхану нет дела до процесса телостроения. Наблюдать за тем, как чей-то скелет зарастает мясом, и нетактично, и неэстетично. К тому же сейчас по телам совершенно не ясно, кто их впоследствии займет. Да и какой смысл в праздных подглядываниях, если все это лишь необходимая подготовка к главному событию: официальному приему и пиру. Дел тут по самые гланды – четыре Сирхановых привидения трудятся в полную смену.
Не будь такого количества запретов, Сирхан мог бы отправиться в исследовательский вояж по их ментальным архивам. Однако же подобное – одно из величайших табу постчеловеческого века. Тайные службы добрались до анализа и архивации памяти в 30-х и 40-х годах, заслужили себе из-за этого прочную репутацию полиции мысли и породили в качестве ответной волны целый вал извращенных ментальных архитектур, устойчивых к атакам информационных солдат. Теперь нации, которым служили эти шпики, исчезли, а их земли (в самом буквальном смысле слова), как и почти вся остальная твердая масса Солнечной системы, пошли на строительство орбитальной ноосферы, однако они все же оставили Сирхану в наследство верность одному из великих новых вето двадцать первого века: не нарушай тайну и свободу мысли.
Поэтому, дабы удовлетворить любопытство, он проводит часы бодрствования своего биологического тела с Памелой, расспрашивая ее о всяком-разном и записывая пасмурные излияния бабушкиной памяти в свой прибавляющий в весе семейный архив данных.
– Я ведь не всегда была такой язвой и охальницей, – признается Памела, тыча тростью куда-то в сторону облачных пейзажей за краем мира. Ее слезящиеся маленькие глазки буравят Сирхана. Он-то надеялся услышать побольше о каких-то романтических семейных моментах, но все, что течет из расколотого сосуда бабушкиной памяти, – желчь. – Если бы меня не предавали постоянно, я бы такой и не стала. Манфред предал первым – и это было, пожалуй, самое худшее предательство. А от этой дрянь-девчонки Эмбер мне перепало больше всего сердечной боли. Обзаведешься детьми – слишком много в них не вкладывай, потому что потом они всем вложенным плюнут тебе же в лицо, и тебе только и останется, что утираться да залечивать раны. Они сбегут и позабудут о тебе, и никакого пути назад не будет. Все это неотвратимо, как смерть.
– К вопросу о смерти – так ли она неотвратима? – вопрошает Сирхан. Самому-то ему ответ прекрасно известен, но для него услада – давать старухе повод лишний раз бередить рану, сто раз зажившую и столько же раз расковырянную. Сирхан почти уверен, что она к Манфреду все еще неровно дышит. Сама эта семейная история – великолепна, и он отдал солидную часть своей скупой на радости жизни на алтарь их воссоединения, которое – наконец-то! – близится.
– Порой мне думается, что смерть еще более неминуема, чем взыскание налогов, – угрюмо отвечает ему бабушка. – Люди ведь не в вакууме живут, все мы часть масштабной картины… жизни. – Она глядит куда-то вдаль, поверх тропосферы Сатурна, где за легкой вуалью аммиачного снега встает коронованное малиновым сиянием Солнце. – Старое дает дорогу новому. – Вздыхая, она оправляет рукава. После бесцеремонного вторжения тетки-орангутанга она постоянно носит скафандр старого образца – облегающий черный шелк, пронизанный гибкими трубками и сетью умных датчиков. – Наступает час, когда надобно освободить место. Мой, по-моему, пробил уже давно.
– Ты так думаешь? – спрашивает Сирхан, дивясь этой новой подробности ее долгих копаний в самой себе. – Может, ты так говоришь просто потому, что старость не в радость и все такое? Это же сугубо физиологический параметр, его можно поправить, да и…
– Нет, внучок, я просто чувствую, что длить существование – аморально. Не прошу тебя следовать моим идеалам, лишь утверждаю, что, как по мне, поступать так нельзя. Да, это аморально и препятствует естественному порядку вещей. Вся эта старая паутина завесила мир и мешает пробиться молодым. Ну и теологический аспект в этом всем есть. Раз уж ты вознамерился жить вечно – учти, что никогда не встретишь того, кто создал тебя.
– Значит, ты веришь в Бога Всевышнего?
– Я? Да, пожалуй. – Памела ненадолго погружается в молчание. – Хотя на этот счет так много разных теорий, что трудно выбрать – чему верить. Долгое время мне казалось, что твой дедушка взаправду познал ответы на все вопросы. Что я ошибалась. Но потом… – Она подперла подбородок тростью. – Потом он сказал, что выгружается, и тогда я поняла, что все, чем он располагал, – антигуманная, ненавидящая саму жизнь идеология. Но он в нее верил, как самый настоящий религиозный фанатик. Он просто хотел оставаться самым любимым мессией нердов, провести их в рай для искусственных интеллектов. Это – не по мне. На такую дешевку я не куплюсь.
– Оу. – Сирхан, сощурившись, изучает глазами облачный пейзаж – ему на миг причудилось что-то, где-то далеко во мгле, на непонятном расстоянии (ведь трудно отличить сантиметр от мегаметра там, где нет ни одной отсчетной точки, а до горизонта расстояние в целый континент). Что именно – нельзя сказать. Наверное, просто другой город, видом своим похожий на моллюска – ощетинившийся антеннами, влачащий за собой хвост-веер из узлов-репликаторов. Непонятный объект скрывает полоса облаков, а когда проясняется – уже ничего не видать. – Но что же остается в итоге? Страшно, наверное, умирать, если в Бога не веришь. Особенно если смерть подступает так… медленно.
Памела улыбается, и улыбка эта напоминает оскал черепа, только еще мрачнее.
– Все это абсолютно естественно, лапушка. Вот от тебя же вера во вложенные среды-реальности не требует веры в Бога? Их используют каждый день как инструменты мозга. Примерь-ка на общую картину антропный принцип – и разве не очевидно станет, что и эта вселенная, наша, скорее всего, симуляция? Мы живем на раннем этапе ее истории. Быть может, это все… – Памела указывает на внутреннюю стенку пузыря из алмазного волокна, ограждающую город от бесчинствующих криогенных сатурнианских бурь и держащую в своих пределах нестабильную земную атмосферу, в которой нет места внешним дождям из аммиака и водорода, – …может, это все какая-нибудь единичная симуляция в недрах паноптикума какого-нибудь генератора древней истории, который миллиард триллионов лет спустя прогоняет заново всевозможные пути возникновения разумной жизни. И тогда смерть – лишь пробуждение в новой, более обширной среде, не более. – Улыбка сползает с ее лица. – А если нет, то я просто старая дура и заслужила то забвение, которого хочу.