— Не сама тюрьма страшна, а люди, которые к ней приставлены. А тюрьма — изба.
Бегим, бранясь, отошел к юрте.
— Хорошему заводу можно дать место, кроме пользы ничего не будет. А ты что приутих, Могусюм, играй, брат, играй, товарищ!
Но Могусюмка молчит, слушает.
— Мне кажется, в перелеске жаворонок поет вечернюю песню, — говорит он.
Но ничего не слышно.
Темнеет.
— А кто теперь нашего урмана хозяин? — спрашивает Могусюм. — Говорят, новый теперь хозяин.
— Хозяин, брат, далеко. Он в урман шагу не ступит. Урманом распоряжается тот, кто пером чешет и чешет, приказ по конторам дает. У кого сила в кляузе, в бумаге.
Опять зажурчал курай. На простой дудке, на полом стебле играет Могусюм, перебегает пальцами по пяти дыркам. Потом отложил курай.
Урман, мой урман,
Вечный и прекрасный,—
запел башлык.
Могусюмка складно сочиняет. Часто люди не скажут, что они думают, что хотят,— только по песне узнаешь, прислушавшись. Редко кто умеет песни сочинять. Малый был Гурьян, всегда спрашивал у матери: «Кто песню сложил?»
Мать, бывало, рассердится, что с глупостями пристает, а потом скажет, когда досуг: мол, бедные люди складывают, бабы больше, бывает, и мужики, разбойники тоже...
Урал, Урал, гребни твои седые,—
поет Могусюмка.
Скоро лыса будет старая голова твоя,
Как у старого глупца.
Вытравятся на ней кудри, вытрутся.
Поседеют и помертвеют последние, засохнут березы,
Урал, Урал, гребни твои сивые и лысые.
В городе чиновник бумагу большую пишет,
И в конторе тоже бумаги пишут и сидят
На высоких стульях...
Не тот, кто с сайдаком бьет зверя и
Скачет на коне, а тот, кто бумагу пишет
И носит очки, как старик,
Тот урмана хозяин...
Кто на лыжах не бегает, кто железа
Не варит, кто только бумаги пишет
И закон знает....
Опять Могусюмка взял курай, стала дудка шутить, подшучивать, подыгрывать веселый, напев для горькой-горькой думы, потом опять отложил курай и запел грустно:
Будет у тебя сын, моя любимая,
Не расти его смелым, не расти его умным,
А научи писать на бумаге, пусть закон толкует...
— Был бы ты по-городскому грамотен, — говорит Гурьян, — с твоей головой далеко пошел.
Долго молчит башлык. Думы его печальны. А думает он, что темен, нищ его народ, только муллы да богачи кичатся своей арабской образованностью.
Глава 16
ЖЕЛЕЗНАЯ ГОРА
В башкирской деревушке, по дороге к Магнитной, в плохонькой кузнице Гурьян перековал всех лошадей. На досуге стал ковать кинжал. Башкиры толпились у горна.
— Нам завод не нужен, — пошутил Могусюм. — С нами свой завод ездит.
Гурьян вывел по лезвию кинжала насечку. Приделал красивую ручку.
— А ты говоришь, железо кто делает — худой человек, — обратился Хибетка к Бегиму.
— Не худой, хороший, — отвечал старик, — только неверный. Завод хочет строить, леса наши губить.
— А что, к примеру, — заговорил Гурьян, — я был бы хозяин завода?
— Тогда бы хорошо! — отозвался Могусюм. — Только зря языком болтаешь!
— Ай-ай, какой человек! Шалтай-болтай не надо! — подхватил Бегим.
— А вот я слыхал, что нынче не дровами будут домны топить, а камнем, углем каменным, а не древесным, — молвил Гурьян.
— Нельзя камнем топить, — возразил Бегим.
— Горючий камень...
— Откуда столько камня достать?
— Правда, правда, старик, будут...
Гурьян подарил кинжал Могусюмке. Почувствовал бывший мастер, что растравил себя работой у горна. Как видение, стояло у него теперь в глазах зарево от огромной заводской печи, комья горячего железа. Казалось ему, что слышит, как скрипят водяные меха и колеса, чувствует, как горячая струя воздуха бьет, как пышет пламя, — все ожило в памяти.
Сильно стосковался Гурьян по заводу и по старой своей работе. Захотелось ему побывать на заводе.
— А у башкир свои кузнецы всегда были, — не сдавался Бегим.— Железо умели варить в ямах. Вон и в Хиве тоже пушки умеют делать.
— Там пушки куплены у немцев, по-немецки слова на них выбиты. Только слава, что ханская артиллерия. Вон солдаты приходили со службы. Говорили, на Кавказе тоже пушек лить не умеют. Песни славно поют, танцуют, кинжалами режут друг друга, а пушки покупные.
На другой день друзья доехали к старику Шакирьяну. Он жил с семьей в одинокой юрте среди глухой степи. На десять верст вокруг ни юрты. Прискакали к нему ночью.
— Теперь родные места ближе, — сказал Могусюмка. — Утром свои хребты увидим.
На рассвете поднялся Гурьян и стал смотреть туда, где был Урал. Но там все застлано мглой. Только к полудню явились горы, слабые, низкие, теряющиеся в траве где-то далеко-далеко.
— А ты знаешь, поеду-ка я на завод, — сказал он Могусюмке. — Хочу повидать своих. Поедем?
Могусюмка согласился. У него тоже болела душа. Ему тоже хотелось повидать старых друзей, родню.
А вечером прискакали двое башкир. У костра, где стоял большой черный котел, Могусюмкины джигиты уселись в кружок. Один из приезжих — Сахей, знакомый Шакирьяна — безбородый, со шрамом на щеке, в рысьей шапке. Он несколько раз недоверчиво поглядывал на Гурьяна и, наконец, спросил:
— Это неверный?
— Неверный, — подтвердил Бегим.
— И по-нашему понимает?
— Понимает. Он русский, но при нем говорить можно все, — ответил Черный Хурмат.
Приезжий стал рассказывать, что появился необыкновенный человек, который был недавно в святых местах. Сейчас живет в Хабибулине в доме муллы.
— Что же он нового рассказывает? — спросил Могусюмка.
Башкирин со шрамом стал передавать со слов странника, что нового в святых местах, а сам все посматривал на Гурьяна.
Тому показалось, что приехавший еще что-то хочет сказать, да не хочет при нем. Гурьян поднялся и направился к одинокой бревенчатой юрте. Могусюм окликнул его, но Гурьян не отозвался.
Во тьме ему стали видны стреноженные кони, слышалось, как они щиплют свежую траву.