Немногие ученые являются учеными великими, и немногие великие ученые закладывают основы целой новой дисциплины – но это случается. В число таковых входит Чарлз Дарвин; к этому же разряду относится Ноам Хомский. Так же как до Дарвина существовала биология – естественная история, физиология, таксономия и прочие области знания, которые Дарвин объединил в то, что мы называем ныне биологией, – лингвистика существовала и до Хомского. Современная научная дисциплина «лингвистика» с ее подразделами: фонологией, синтаксисом, семантикой и прагматикой, – соперничающими между собою школами и ответвлениями-раскольниками (например, математической лингвистикой в области искусственного интеллекта), и такими частными дисциплинами, как психолингвистика и нейролингвистика, вырастает из множества разнообразных научных традиций, восходящих к работавшим в области исследований языка новаторам, практикам и теоретикам, от братьев Гримм до Фердинанда де Соссюра и Романа Якобсона; но в единую, скрепленную множеством взаимосвязей семью научных исследований их собрали теоретические тезисы, впервые выдвинутые одним новатором, Ноамом Хомским. В его «Синтаксических структурах», небольшой книге 1957 года, к таким естественным языкам, как английский, применялись результаты проведенного им амбициозного теоретического исследования еще одной области Пространства Замысла: логического пространства всех возможных алгоритмов, создающих и распознающих предложения всех возможных языков. В своей работе Хомский двигался по следам чисто логических исследований Тьюринга, объектом которых было то, что сейчас мы называем компьютерами. В конце концов Хомский описал классификацию типов грамматики или типов языков (Иерархию Хомского, которую и по сей день затверживают назубок все, кто изучает математическую лингвистику) и показал, как эти грамматики и классификация типов автоматов или компьютеров (от «машин с конечным числом состояний» к «автоматам с магазинной памятью», «линейно-ограниченным автоматам» и, наконец, «машинам Тьюринга») взаимно друг друга определяют.
Я хорошо помню, какой шок испытали философы, когда несколько лет спустя работа Хомского впервые привлекла наше внимание. В 1960 году, будучи второкурсником Гарварда, я спросил профессора Куайна, кого из его критиков мне следовало бы почитать. (В то время я считал себя фанатичным противником Куайна и, оспаривая его взгляды, уже начал размышлять над аргументами своей дипломной работы. Мне следовало знать о любом, кто с Куайном спорил!) Он немедленно предложил мне познакомиться с работой Ноама Хомского – автора, о котором в то время мало кто из философов слышал, но чья слава вскоре поглотила нас с головой. Его труд разделил специалистов по философии языка: некоторые пришли от него в восторг, а другие возненавидели. Те из нас, кому он понравился, вскоре с головой погрузились в трансформации, древа, глубинные структуры и прочие таинства нового формализма. Многие из тех, кто его возненавидел, объявили высказанные в нем взгляды ужасным, обывательским сциентизмом, атакой бряцающих оружием вандалов-технократов на прекрасные, не поддающиеся анализу и формализации тонкости устройства языка. На большинстве кафедр изучения иностранных языков в ведущих университетах преобладало это враждебное отношение. Может быть, Хомский и был профессором лингвистики из Массачусетского технологического, а лингвистику, может быть, и можно было причислить к гуманитарным наукам, но работа Хомского относилась к области наук точных, а точные науки, как знает любой настоящий гуманитарий, – это Враг.
Ведь наш безжизненный язык,
Наш ум, холодный и бесстрастный,
Природы искажают лик,
Разъяв на части мир прекрасный
685.
Романтическое представление Вордсворта об ученом как убийце красоты, кажется, нашло идеальное выражение в Ноаме Хомском, теоретике робототехники и радиоинженере, но, по иронии истории, все это время он отстаивал именно тот подход к науке, который, как могло бы показаться, обещал гуманитариям избавление. Как мы видели в предыдущем разделе, Хомский утверждал, что науке положены пределы и, в частности, камнем преткновения для нее становится разум. Распознать конфигурацию этого примечательного факта всегда было непросто даже тем, кто мог справиться с техническими деталями и неоднозначными вопросами современной лингвистики, но он издавна вызывал восторг. Печально знаменитая рецензия Хомского
686, раскритиковавшего «Вербальное поведение» Б. Ф. Скиннера
687, была одной из основополагающих работ в области когнитивистики. В то же самое время Хомский оставался непоколебимым противником искусственного интеллекта и даже назвал одну из важнейших своих книг «Картезианской лингвистикой»
688 – почти как если бы он полагал, что антиматериалистический дуализм Декарта вновь войдет в моду. В конце-то концов, на чьей он был стороне? Определенно, не на стороне Дарвина. Если бы ненавистники Дарвина искали защитника, который и сам был бы глубоким и влиятельным ученым, то лучше Хомского они бы никого не нашли.
Конечно, я осознал это далеко не сразу. В марте 1978 года я проводил в Университете Тафтса примечательные дебаты, организованные, что было весьма уместно, Обществом философии
и психологии
689. Формально то была панельная дискуссия об основаниях и перспективах искусственного интеллекта, которая превратилась в состязание в ораторском искусстве между четырьмя корифеями: Ноам Хомский и Джерри Фодор выступали против искусственного интеллекта, а Роджер Шанк и Терри Виноград его защищали. В то время Шанк работал над программами понимания естественного языка, и критики сосредоточились на его схеме репрезентации (в компьютере) беспорядочного собрания фактов, о которых нам всем известно и на которые мы каким-то образом полагаемся, расшифровывая обычные речевые акты, сколь бы иносказательными и усеченными они ни были. Хомский и Фодор высмеивали это предприятие, но в ходе дискуссии основания их нападок становились все более зыбкими, ибо Шанк, вполне способный дать отпор обидчикам, стойко защищал свой исследовательский проект. Нападки начались с прямолинейного, опирающегося на «основополагающие принципы» изобличения концептуальной ошибки (якобы Шанк занялся тем или иным гиблым делом), но в конце концов Хомский сделал потрясающее признание: вполне может оказаться верным, что, как полагает Шанк, человеческая способность понимать сказанное (и, в более общем случае, мыслить) объясняется взаимодействием сотен или тысяч сварганенных наспех приспособлений, но это было бы ужасно, ибо в таком случае психология в конечном счете оказалась бы «неинтересной». По мнению Хомского, интересных возможностей было всего две: психология могла быть «подобной физике» (ее закономерности объяснялись бы следствиями из немногочисленных глубоких, изящных, непреложных законов) или совершенно лишенной законов – в этом случае единственным способом изучения или объяснения психологии был бы метод романиста (и, обернись дело так, он бы предпочел Джейн Остен Роджеру Шанку).