Это, согласно Ницше, сделало возможным формирование первых обществ, но морали все еще не существовало – не в том смысле, который известен и почитаем сегодня. Второй переход – говорит он – произошел в исторические времена, и проследить его можно посредством этимологической реконструкции и внимательного прочтения текстов, написанных в последние два тысячелетия, – Ницше приспособил для своих целей филологические методы, которые был обучен использовать. Разумеется, чтобы по-новому прочитать эти свидетельства, нужна теория, и такая теория, разработанная в противовес неписанной теории, которую Ницше разглядел у социал-дарвинистов, у него была. Протограждане второй Сказки просто так (поведанной Ницше в Первом рассмотрении) живут в своего рода сообществах, а не в естественном состоянии Гоббса, но жизнь, которую, по его описанию, они ведут, столь же беспросветна и тупа. Кто сильнее, тот и прав – или, точнее, сильный правит. У людей есть понятия хорошего и плохого, но не блага и зла, правильного и неправильного. Подобно Гоббсу, Ницше пытался рассказать, как возникли эти мемы. Одна из наиболее дерзких (и в конечном счете наименее убедительных) его догадок состоит в том, что мемы (морального) блага и зла были не просто второстепенными трансформациями их аморальных предшественников; мемы поменялись местами. То, что раньше было хорошим, теперь стало злом, а то, что было плохим, стало (моральным) благом. Эта «переоценка ценностей» была, по мнению Ницше, ключевым событием в рождении этики, и он недвусмысленно возражает против банальной гипотезы Герберта Спенсера, которая
…в сущности, приравнивает понятие «хороший» к понятию «полезный», «целесообразный», так что в суждениях «хорошо» и «плохо» человечество суммировало и санкционировало как раз свой незабытый и незабываемый опыт о полезно-целесообразном и вредно-нецелесообразном. Хорошо, согласно этой теории, то, что с давних пор оказывалось полезным: тем самым полезное может претендовать на значимость «в высшей степени ценного», «ценного самого по себе». И этот путь объяснения, как сказано, ложен, но, по крайней мере, само объяснение разумно и психологически состоятельно
811.
Поразительный и остроумный рассказ Ницше о том, как происходила переоценка ценностей, не поддается ясному пересказу и часто безобразно перевирается. Я не буду пытаться отдать ему должное на этих страницах, но лишь обращу ваше внимание на его центральную тему (оставляя за скобками вопрос о ее истинности): «аристократы», правившие слабыми по закону сильного, были коварно обмануты «жрецами», убедившими их принять извращенные ценности, и это «восстание рабов в морали» обратило жестокость сильных против них самих, так что их обманом вынудили подчиниться и цивилизоваться.
У жрецов именно все становится опаснее: не только целебные средства и способы врачевания, но и высокомерие, месть, остроумие, распутство, любовь, властолюбие, добродетель, болезнь – с некоторой долей справедливости можно, конечно, прибавить к сказанному, что лишь на почве этой принципиально опасной формы существования человека, жреческой формы, человек вообще стал интересным животным, что только здесь душа человеческая в высшем смысле приобрела глубину и стала злою, – а это суть как раз две основные формы превосходства, ставившие до сих пор человека над прочими животными!..
812
Рассказанные Ницше Сказки просто так потрясающи (в обоих смыслах слова). Они – смесь гениальности и безумия, утонченного и низменного, шокирующе проницательных исторических описаний и необузданной фантазии. Если воображению Дарвина в некоторой степени мешало его наследие – наследие англичанина, выходца из торгового сословия, – то воображение Ницше несло еще более тяжкое бремя его немецкого интеллектуального наследия, но эти биографические факты (каковы бы они ни были) не имели отношения к актуальной значимости мемов, чьему рождению эти двое столь блестяще поспособствовали. Оба сформулировали опасные идеи – если я прав, то это не совпадение, – но если Дарвин был сверхаккуратен в выражениях, то Ницше позволял себе прозу столь высокого накала чувств, что, без сомнения, поделом получил в легион своих приверженцев бесславную свору отвратительных и недалеких нацистов и других подобных фанатиков, которые извратили мемы Ницше так, что в сравнении с этим извращенные версии дарвиновских мемов у Спенсера выглядят почти невинно. В обоих случаях нам следует восполнить ущерб, нанесенный подобными потомками нашим фильтрам мемов, которые склонны отметать мемы на основании виновности по ассоциации. К счастью для нас, ни Дарвин, ни Ницше не были политкорректными.
(Политкорректность в крайних случаях, достойных этого имени, является антитезой практически всем удивительным примерам прогресса мысли. Мы могли бы называть ее эвмемикой, поскольку, подобно радикальной евгенике социал-дарвинистов, она представляет собой попытку навязать дарам природы близорукие и вторичные стандарты безопасности и приемлемости. Сегодня немногие – хотя есть и такие – заклеймили бы всякое генетическое консультирование, всякую политику в области генетики осуждающим титулом евгеники. Этот критический термин следует оставить для хищной и догматической политики. В восемнадцатой главе мы поговорим о том, как можно бы было разумно мониторить мемосферу и что можно было бы сделать для защиты от по-настоящему опасных идей, но, занимаясь этим, следует постоянно помнить о дурном примере евгеники.)
Я думаю, что наиболее важный вклад Ницше в социобиологию – это его неуклонное применение одной из фундаментальных догадок самого Дарвина к сфере культурной эволюции. Социал-дарвинисты и современные социобиологи самым постыдным образом эту догадку проглядели. Их ошибку иногда называют «генетическим заблуждением»
813: она состоит в выведении ныне существующих функций или смысла из предковой функции или смысла. Как писал об этом Дарвин: «Таким образом, в природе практически каждая часть каждого живого организма, вероятно, служила (в несколько иных условиях) для других целей и работала в живом механизме многих древних и несхожих специфических форм»
814. И, как писал об этом Ницше:
…именно причина возникновения какой-либо вещи и ее конечная полезность, ее фактическое применение и включенность в систему целей toto coelo расходятся между собой; что нечто наличествующее, каким-то образом осуществившееся, все снова и снова истолковывается некой превосходящей его силой сообразно новым намерениям, заново конфискуется, переустраивается и переналаживается для нового употребления; что всякое свершение в органическом мире есть возобладание и господствование и что, в свою очередь, всякое возобладание и господствование есть новая интерпретация, приноровление, при котором прежние «смысл» и «цель» с неизбежностью должны померкнуть либо вовсе исчезнуть
815.