– Ты знаешь, я «шпалер» не возьму. Что-то тут нечисто.
Во взгляде бывшей амазонки на мгновение появилось удивление и облегчение. Она быстро убрала оружие обратно, причем я успел заметить в сумке край серебристой экранирующей ткани.
– Не простой ты мальчик, Даниил. С пониманием.
– Ты тоже, Вера.
Мачеха кивнула.
– Я бы все равно не дала тебе к нему прикоснуться.
– А самой не страшно?
– Тут только на тебя было сделано, избирательно. Бабка Лесовичка на эти вещи большая мастерица.
– Изрядно, – только и сказал я.
– Сразу не сказала, почему?
– А может, я испытать тебя, мальчик, хотела, – неприятным, холодным голосом вдруг сказала тетя Вера. – И потом, это наше, жриц Великой Матери, дело.
– Не расслабляйся, верь только себе. Так, что ли? – хмуро спросил я.
– Да, Данилушка, – ответила она нормальным тоном. – Мать тебя этому научить не успела, а Андрея Сергеевича моего бесценного этому самого надо учить, да поздно уже.
Она вздохнула.
– Вера, ты Машке этой передай, пусть ее братец двоюродный в полночь на перекресток придет. На лоб крест поставит, ну, тем, чем под себя ходит, скажет раза три: «Век чужого не возьму, буду жить я по уму» – и освященной водой пять раз умоется. Отойдет тогда.
Вера долго смеялась, потом спросила:
– Поможет?
– Откуда я знаю, – честно признался я. – Хотелось бы. Устал из-за ссыклявого в узилище мерзнуть.
– Если поможет – я тебе по весне пистолет Стечкина подарю… Новый, с тремя магазинами… Без подклада…
– Вера, я решил тебя мамой звать на людях. Можно?
– Можно, сынок.
– Хотя, – я бросил на нее быстрый взгляд, – скоро будет кому еще.
Вера вспыхнула:
– Неужели уже заметно?
– Нет. Догадался. Не стала бы ты просто так бабку в Судогду спроваживать.
– Догадливый, сынок. – Вера долго молчала, потом поднялась. – Пойду я, Данилушка. Помни, о чем мы тут говорили…
Дверь за мачехой закрылась. Я подождал, пока каблуки ее сапожек процокали по коридору, хлопнула дверь. Вдали резкий, визгливый, полный ненависти старушечий голос произнес что-то жалобное и обиженное про то, как заморозили на улице бабку немощную и мальчика маленького.
На это Вера спокойно ответила, что старой лучше бы помолчать, иначе для «сугреву» будет бежать до Судогды на своих двоих, за санями, раз ей так холодно. Старуха заткнулась, а я мысленно произнес: «Молодец, мама Вера».
– Ты это, паря, можешь оставаться, – сказал караульный инвалид. – Неча тебе там мерзнуть.
«Не иначе пузырь самогона…» – пронеслось у меня в голове.
И действительно, на столе появился чугунок с вареной картошкой, немного сала, лук и восхитительно пахнущий домашний хлеб. Для меня Михеич разогрел травяной взвар и поставил чашку, а сам достал из ящика стола маленькую, кривенькую, пузатую, мутного на просвет стекла стопку.
– Ты не стесняйся, кушай, – предложил солдат. – Глядишь, завтра снова в казарму отпустят. Силенки-то потребуются. – Он беззлобно засмеялся, показывая себе под глаз.
Я не стал ерепениться и наворачивал за обе щеки. Потом с тепла и обильной еды меня разморило, и я начал задремывать на стуле, изредка кивая замечаниям Михеича.
– Да ты спишь, парень, – удивился инвалид. – Ложись и спи. А бежать вздумаешь – в жопу пальну…
– Ты себе-то в жопу не попадешь, – сказал я совсем сонным голосом, у тебя в твоей пукалке ствол ржавый и мушка сбита.
Что ответил на это старый солдат, я не услышал».
Далее Эндфилд отмечал в записях, что программа отсечки лишней информации не сработала, и он, пусть в ускоренном темпе, пролетел сквозь океаны тьмы и вспышки снов своего прежнего воплощения. Анализ увиденного Джек перемотал. Снова пошел рассказ от имени мальчика.
«…Наутро пришел один из кадетов и передал записку о моем освобождении. Он должен был сопровождать меня, но даже рядом не появился.
Я вернулся в казарму. Была суббота, банный день. Кадеты успели пройти процедуру помывки с неизбежным локальным мордобоем по поводу того, кто и кому обязан стирать исподнее.
«Уважаемые» члены стаи малолеток уже пришли – веселые, чисто помытые – трескать гостинцы из дому, в то время как «чуханы» вовсю трудились жесткими щетками и мылом, отстирывая вонючее нижнее белье своих более сильных и нахрапистых товарищей. Меня ждали.
Я не здороваясь прошел к своей койке, проверил, все ли на месте: зубной порошок, белье, тетради с конспектами, перья и чернильница.
– Ты не это ли ищешь? – поинтересовался Наум, один из заправил местной элиты, «мафии», так они называли себя.
В руке у него был мой ножик, который я прятал за кроватью под сгнившей половицей.
– На место положи, – спокойно сказал я.
– Тебя сразу запороть или объяснить, за что?
Я посмотрел в его лицо, отмеченное багровой ссадиной на щеке, которая появилась в тот день, когда я бегал с обломком табуретки по спальному помещению, колотя всех, кто попадался под руку.
– Хотели бы убить, давно бы убили, – с тем же невозмутимым спокойствием произнес я.
Я не боялся ни его, ни остальных, приготовившихся броситься на меня с разных сторон. Не знаю, действительно ли они были готовы прикончить меня или просто хотели заткнуть мне рот, чтобы я не успел произнести «заклинание».
– Ну вот слушай, Конец, – важно сказал Наум. – Мы с ребятами тебя не тронем, но тебе среди нас не место. Собирайся, и чтобы завтра тебя тут не было…
– Это почему же? – так же невозмутимо поинтересовался я.
– Потому что ты на людей порчу напускаешь…
– А что, больше никто этого не делает? Вот взять хотя б молодого Дуболомова…
– Ну и что Дуболомов? – поинтересовался Наум.
– Навел на всех порчу, да так, что никто и не заметил.
– Ну-ка говори, – раздалось сразу с нескольких сторон.
Остальные, до сих пор молчаливые участники конфликта, стали угрожающе придвигаться.
– Вот, смотрите сами… – начал я, нисколько не реагируя на приближение противников. – Началось все с того, что кто-то из «чуханов» сдуру полез ко мне под койку… Потом молодой боярин захотел иметь эту железячку, ну, в смысле, «макаров». Он втихую спер, а потом, когда я потребовал ствол назад, подбил всех за себя заступаться.
– Ну и что?
– Колька кричал, что нельзя оружие держать. Мы друг другу морды набили, по гауптвахтам отсидели по пять суток. А боярин сейчас при пистолете, как и хотел. Недельку отдохнет и обратно вернется, если захочет. Выходит, это только нам нельзя, а ему можно. Вот и думайте, отчего десяток умных парней вдруг так поглупели…