Он с грохотом вскочил со стула, покатившегося по красным плитам, и бросился на Агату, модель. Он крепко обхватил ее спереди и сзади и взвешивал складки ее тела в своих ручках. Якобус сказал через плечо:
— Перикл, притворись хоть на полчаса, что ты хорошо воспитан!
Человечек изумленно фыркнул. Он сунул голову под кровать: там находился его запас платья. Он вытащил пару манжет и натянул их на свои шерстяные рукава. Затем он опять занялся моделью.
Рядом с нарисованным идеалом стояло лицом к стене большое полотно в раме. Герцогиня коснулась его.
— Жаль ваших белых перчаток, — сказал Якобус. Он повернул к ней картину.
Она молчала несколько минут, и он рассматривал ее профиль. Он мягко расплывался на волнующейся полуденной синеве, перед большими красными, зелеными, фиолетовыми бутылками, сверкавшими у окна. Белая, слегка волнистая линия ее фигуры выделялась нежно и тихо. Она чуть-чуть изогнулась вперед, бессознательно благоговея и внутренне склоняясь перед богиней.
Наконец, Якобус сказал, понизив голос:
— Я замечаю, вы видите это. Вы видите, что эта женщина высокомерна, холодна и готова плакать при соприкосновении с «другим», с действительным. Тем не менее она должна положить на рог кентавра свою руку, свою худую, в жилках, медлительную, холодную руку. Ее манит ужас, а, может быть, в ней говорит высокое, далекое страдание.
Герцогиня подтвердила:
— Я вижу это. Я вижу также, что это, должно быть, Паллада Боттичелли, пропавшая Паллада!
— Да. Мне вздумалось еще раз изобразить богиню, о которой грезил флорентинец… Делал ли он это? Нет, я не верю рассказам об этом. Он не написал ее, ему не удалось сделать ничего, кроме известных этюдов. Но огромная греза тех, кто жил четыреста лет тому назад, продолжает жить во всех, кто жаждет красоты. Когда мы на одно мгновение становимся очень велики, в нашу кисть переливается ощущение, которое было у одного из тех, четыреста лет тому назад. Я запечатлел это ощущение. Я утверждаю, что это Паллада, которую написал бы Боттичелли.
Герцогиня размышляла:
— Эта Паллада некрасива, — медленно произнесла она. — Но в ее глазах горит ее душа. Она прекрасна от тоски по прекрасному. Как глубоко чувствую я ее сегодня!
— В том, что вы говорите, заключается все. Наша доля — тоска по прекрасному, а не его достижение. Поэтому мы чувствуем эту Палладу до самой глубины. Достижение — быть может, оно принадлежит таким животным… — Он указал плечом на коренастого человечка за своей спиной. — Этот осмеливается запереть красоту даже в свиной хлев: ведь он сам свинья; и я почти думаю, что это ему удается. Когда я вот так смотрю на это, я, в конце концов, начинаю гордиться тем, что сам я не могу смотреть красоте в лицо. Чтобы я был в состоянии делать это, мою душу должно было бы укрепить немножко счастья или, по крайней мере, благополучия. Тогда, я чувствую, я создал бы нечто, о чем мир… — Он колебался, затем у него вырвалось сквозь стиснутые зубы, с мучением и хвастливо: — О чем мир никогда и не грезил.
Он стоял перед тихой богиней, скрестив руки, надменный и не вполне уверенный в себе. Герцогиня смотрела, как блестели его зубы между короткими, красными губами и как красный свет венчал его смело спутанные волосы. Он показался ей сильным и высоким, с костлявыми плечами, стройными ногами и без живота. Она обернулась к Бла, которая стояла в стороне, надувшись. Не сознавая этого, несчастная надеялась, что ее подруга будет оскорблена и принижена этими людьми. Она видела ее заинтересованной и оживленной и страдала от этого. Она называла себя завистливой и злой и страдала еще больше.
— Биче, — воскликнула герцогиня, — посмотри же на этот шедевр. Несозданное творение старого мастера! Его гений вернулся, он перескочил через четыреста лет!.. Эта картина, вероятно, не продается? Да и в этот момент я не могла бы дать столько, сколько она стоит. Я предлагаю три тысячи франков.
Все вдруг затаили дыхание. Эти стены еще никогда не слышали слов «три тысячи». Наконец, маленький Перикл издал протяжный свист. Якобус резко сказал:
— Картина, в самом деле, не продается. Впрочем, я оставляю за собой право самому назначить цену.
— Но… — начала Бла.
Из угла, где стоял черный худощавый, донесся хриплый звук ужаса. Перикл бесновался по комнате, онемев от ярости. Вдруг он стал на голову. Придя опять в себя, он пропыхтел: «Дурак!» и «Хорошо, я молчу». На улице крестьянин из Кампаньи громко предлагал свежий сыр. Перикл вложил две медные монеты в корзину и спустил ее на веревке из окна. Корзина вернулась обратно, нагруженная. Перикл набил себе рот сыром и бросил корку через плечо в сторону Якобуса с презрительной гримасой, говорившей:
— Попаду я в него или нет, мне все равно.
Якобус с упрямым лицом смотрел мимо герцогини. Он хотел говорить насмешливо и сказал очень мягко:
— Сударыня, — я не знаю вашего имени, — вы ошиблись, эта картина не имеет никакой особенной ценности. Гений флорентинца ни в каком случае не вернулся. Истина проста: я был на одно мгновение побежден и вознесен жаждой красоты и как раз в эту минуту держал кисть в руке. Я жажду ее часто, но обыкновенно кисть лежит на полу.
Герцогиня улыбнулась, Якобус смирялся все больше.
— Мы слишком часто жаждем, а кисть лежит на полу. О, мы не пишем Паллад, мы сами Паллады… И в наших глазах горит наша душа. Вот этот Беллосгвардо…
Он указал на худощавого в углу.
— Он вообще умеет только таращить глаза. Посмотрите хорошенько на этого подозрительного субъекта со взглядом, оскорбляющим вас, сударыня, хотя вы и решили не дать ничему здесь вывести вас из спокойствия. Вот так, как он стоит и молчит, мой друг прекраснее всего дюжинного сброда вашего безупречного общества. Он горит страстью к искусству, он жаден к красоте, он всегда так скован желанием всего побеждающе-прекрасного, чем полон мир, что ум и рука отказываются служить ему: он совершенно не пишет, он таращит глаза, и при этом он больше художник, чем мы все.
Бла сказала с раздражением:
— Он отвратителен.
— У него прекрасная душа: разве вам мало этого, моя милая?
Подошел Перикл с остатками сыра в одной руке и с бутылкой в другой.
— Я не позволяю себе суждений о чепухе, которую он наговорил вам, чтобы прикрасить свою лень. Я учился только рисовать, а не умничать. Художники должны говорить руками. Но одно я хочу вам все-таки рассказать. Этот исполненный чувств юноша спустил вчера все свои эскизы и наброски жиду и купил себе на вырученные деньги лакированные ботинки. Посмотрите, как великолепно сидят.
Якобус смотрел в воздух, переступая с ноги на ногу.
— Да, это правда — презрительно объявил он. — Я нуждаюсь в роскоши. Я принужден оплачивать ее, чем придется. И как дорого я оплачиваю ее. Вы считаете эту комнату пустой. Стену, на которой висели мои эскизы, Перикл заполнил чудовищем, которое представляет для него идеал. Моих набросков нет, думаете вы. Да, но их души остались здесь, смутные фантомы, которые неотступно мучат меня: они хотят, чтобы я дал им жизнь. В состоянии ли я еще сделать это?