Этой Проперции мне уже нечего говорить ничего подобного. Я чувствую, она отошла от всего. Но я перестаю жалеть ее, я катаюсь с ней и с удивлением смотрю на нее. Я слишком много металась между людьми, хитростями, грезами, низостями. Теперь я отдыхаю и смотрю. Грозное величие Коллеоне или гибнущее Проперции, — какое зрелище более блестяще? Души так же величавы, как и произведения искусства, и я сама, в конце концов, зрелище для себя. Разве иначе я не погибла бы так же, как и она? Все, что хочет одолеть меня, я побеждаю игрой. Жажда свободы и величия овладела мной: я играла Диану, даже не зная этого. Теперь я Минерва, говорят они. Кто знает, не играю ли я Минерву, потому что борюсь с лихорадкой искусства? Так на своем детском острове я играла сладостные образы старых поэм и прислушивалась к эху голоса Хлои, звавшей Дафниса».
Удары весел гулко раздавались под мостами. Их стройные арки были переброшены через узкую водяную дорожку, и кусты кивали с одного берега на другой. Они кивали через окутанные синевато-зеленой тенью стены садов, лежавших в синевато-зеленом свете, между крутыми, узкими дворцами, залитыми синевато-зеленым сиянием; со своими неподвижными верхушками, на которых не пели птицы, они, казалось, прислушивались к фонтанам, которые не журчали. Издали, из отдаленных каналов, где неведомые гондолы совершали свой темный путь, счастливый или печальный, донесся голос гондольера. Проперция прислушалась с безумным взглядом. «Там плывут они, — думала она, — Морис и женщина, которую он любит сегодня. Они лежат в объятиях друг друга… Лучше бы я видела его мертвым!»
Сады сменились каменными ящиками вышиной с башню, почерневшими от угля и покрытыми плесенью. Высоко наверху были маленькие отверстия вместо окон, двери были без парапета. Вода, в которой отражались их огни, была покрыта блестящим, в пестрых пятнах, маслянистым налетом. В кабаках хрипло кричали пьяницы, и визжали девушки. В шуме прокатился, точно маленькая, влажная жемчужина, звук гитары. Из одного окна высунулась, глядя на звезды, женщина с обнаженной грудью. Проперция сказала:
— Мы плывем мимо, и никто не трогает нас. Здесь когда-то пьяный, которому одна из женщин открыла свою опочивальню, ступил в пустоту и исчез в этой вязкой воде. Я хотела бы быть этой женщиной и вступить, обнявшись с Морисом, в благословенную опочивальню, где кончается все.
Внезапно, после нескольких поворотов, они очутились в Большом канале. Герцогиня проводила Проперцию в ее отель и поехала домой. Празднество кончилось, дворец стоял точно обугленный, черный, с несколькими блестками света. Герцогиня прошла по гулким залам; впереди с канделябрами шли слуги. Огромные тени падали с картин на потолках, покрывая друг друга. Вспыхнула какая-то мраморная фигура; серебряный край бассейна с мягким блеском окружал плескавшуюся воду, пляшущих амуров, играющую музу.
В последнем кабинете с широко открытыми на лагуну окнами у карточного стола сидели за вином последние гости: леди Олимпия, Якобус, Зибелинд, Сан-Бакко и Мортейль. Мужчины поднялись, Сан-Бакко воскликнул:
— Герцогиня, вы напугали нас своим исчезновением.
— Герцогиня, где вы были? — спросил Мортейль.
Он держался неестественно прямо, глаза у него были красные и то и дело закрывались. Леди Олимпия опять откинулась в кресло; ее движения были мягки, в них чувствовалась удовлетворенность.
— Вы опять вернулись, миледи? — сказала герцогиня. — Я уже прокатилась под лунным светом.
Она подумала о синевато-зеленых стенах со львами, окруженными шелестящим лавром, и улыбнулась, освеженная и веселая.
— Я видела, как львы, покрывшие себя славой, зевали от скуки, между тем как львицы проезжали мимо, рыча от горя и желания.
Леди Олимпия бросила взгляд на Мортейля; она заметила лениво и мирно:
— Что вы хотите? И львы устают.
II
В художественном кабинете, на краю мертвой лагуны, отделенной только дверью от зала Венеры, беседовали о любви. Герцогиня и Сан-Бакко соглашались с Якобусом. Зибелинд раздраженно спорил с ним. Старик Долан ухмылялся всеми своими морщинами. Мортейль и Клелия смотрели друг на друга и пожимали плечами, леди Олимпия не делала и этого. Горячий взгляд Проперции не отрывался от лица ее возлюбленного.
С высоты своих пьедесталов, у обтянутых оливковым, сборчатым шелком стен, слушали беседу флорентинки с тонкими, задумчивыми лбами и юные, мечтательные язычницы. Они поражали мягкой белизной, над переносицей у них на золотой цепочке висели камеи. У них были выпуклые лбы, а волосы собраны, как покрывала. Они высоко поднимали головы на длинных стройных шеях и держали опущенными веки, такие тонкие, что, казалось, вот-вот порвутся. Высоко подняв слабоочерченные брови и слегка надув губы или же полуоткрыв их, с языком в углу рта, они улыбались едва заметной неизъяснимой улыбкой. Они стояли полукругом за стульями женщин. Через плечо каждому из мужчин заглядывал отрок или юноша-воин. Они были наги или закованы в латы, и из бурого или черного полированного мрамора выглядывала их душа, невинная и полная желаний. На их светлых лбах застыли подвиги, которых они не успели совершить.
На главной стене находилась Паллада Ботичелли. Напротив, через открытую на террасу дверь, вливался нежный майский воздух; близился вечер. В комнату, точно гигантское серебряное зеркало, заглядывала лагуна, освещенная косыми лучами солнца. Все видели друг друга на этом серебряном фоне. Художественные произведения просыпались и сверкали; в людях пробуждались вожделения.
Якобус опять повторил, что предметы искусства не имеют ничего общего с объектом любви.
— Довольно, что я касаюсь тела руками и всеми своими чувствами. Моего сердца оно не должно задевать. Довольно, что я рисую его. Я не хочу еще и любить его.
— Даже тогда, когда оно одушевлено? — спросила Клелия Долан.
— Ах, что там! В груди, которую я люблю, я хочу разбить твердые алмазы и растопить снежные глыбы. Ее мягкие холмы, на которые каждый может положить свои руки, имеют для меня так же мало значения, как труп.
При этом он устремил раздраженный взгляд на леди Олимпию.
— Это звучит неестественно, мой милый, — сказала герцогиня. — Зачем вы насилуете себя?
Зибелинд, которого никто не слушал, с упрямым и сокрушенным видом уверял всех по очереди, что и искусство должно стать свободным от тела. Недостаточно, что оно имеет душу: душа должна быть мистична, плоть должна быть умерщвлена, а формы уничтожены. Женщины холодно оглядывали его и морщили нос. Он вдруг вытащил из кармана бронзовую фигурку, купальщицу, укушенную дельфином в икру. Ее пораженное страхом тело съежилось, собравшись крупными складками. Долан похотливо повертел ее между пальцами.
— В углублениях лежит запыленная, старая искусственная паутина, — объявил он. — Но поверхность давно подернулась чудесной, естественной зеленью… Откуда это у вас? — недоброжелательно спросил он.
— Это моя тайна, — ответил Зибелинд, поднося статуэтку герцогине. Она поблагодарила его.