«Я гений на могиле великого скульптора, гений с мягкими плечами, широкой юношеской грудью, узкими бедрами и длинными, изящными ногами, — и я белокурая, белая, полная мученица, прическа которой исчезает под нитями жемчуга; с нее срывают парчовое платье, и она прячет голову между поднятыми, пышными, изнеженными плечами. И я же — полунагая, в красной юбочке, негритянка, приставляющая кинжал к ее голубиному горлу».
«Я дышу во всех этих великолепно изогнутых, пышных, янтарных нагих телах женщин, которые лежат на мягких тканях и звездами венчают чело друг другу, — и других, в золотых одеждах, белых, мощных и недоступных, которые восседают на тронах в серебряной синеве на потолках пышных зал. Народы с изумлением смотрят на них, и их окружают создания с прозрачной кожей и розовыми пальцами: создания сладострастного света».
«И я горю в кровавых распятиях, где ленивые брюнетки, с зелеными и кровавыми молниями драгоценных камней в крашеных белокурых волосах, в странных и соблазнительных позах толпятся вокруг древа господней пытки. На огромном белом коне возвышается гигант; бронзовые латы сжимают его нагое тело. Складки мясистого живота выступают из-под них. Одетые в ярко-красные ландскнехты с карикатурным усердием играют в кости. Какой-то человек в черных доспехах поднимает красные знамена к мрачному грозовому небу. Зловеще светлые и пестрые на фоне темных туч сидят на далеких масличных холмах маленькие старики и женщины из чуждых стран. И муки этого креста среди сладострастия резких, тяжелых, лихорадочных ночных красок — только вызванный опиумом сон этих старцев и их голубых, желтых, лиловых одалисок».
«Моя кровь мягко и сильно пульсирует в тихо дышащей женщине, положившей голову на руку. Дивные волны ее членов покоятся среди волн тихих холмов. Ее тело переливается во мне в молчаливую, теплую страну».
«Тут же раздаются глухие, мягкие звуки флейты. У пруда, под высокими, тихими деревьями, нагая, мечтательная язычница прикладывает ребенка к своей груди. Суровый молодой пастух бодрствует со своим посохом. Моя кровь обращается в деревьях и в материнской груди. Она журчит источником внутри этих плодородных холмов. Она поет в глухих и мягких звуках флейты».
«Яркие лучи на затылках пышных красавиц — я чувствую, как они скользят по моему телу. И я дрожу с робкой маленькой Психеей, твердые маленькие груди которой пробуравливают полотно, и которая прячет лицо в тени».
«Вы все, растения и дети, неугомонные воины и мягкие любители покоя, флейты и кинжалы, гетеры и мадонны, — вы, что парите над умоляющими руками одинокого, и вы, что живете при ярком свете и на глазах толпы непонимающих: вы тысяча и один мой день. Мои часы, проносящиеся на золотой колеснице, привозят с собой всех вас. В моей жизни, которую благословляет искусство, вы расцветаете. Я знаю, опьянение невероятным — совершенством. Я изливаюсь только в совершенное».
«Что могло бы небо дать мне еще? Искусство делает меня недвижимой, созерцающей, медлительной. Богиня вкладывает мне в руки мою жизнь, как драгоценную вазу, отливающую янтарным блеском, прозрачную, прохладную, покрытую фигурами. Я держу ее в руках, мои пальцы скользят вдоль профилей фигур. Менада шатается в упоении, нимфа смеется и отблеск их вечной красоты падает на смертную руку».
«О, я буду держать спокойными руками тихую вазу моей жизни, чтобы никакое оскорбление, никакое пятно и навязчивое дыхание мрачного мира не помутили ее целомудренного блеска, — до часа, когда, благодарная и счастливая, вложу ее обратно в руку богини, которая дала мне ее: всегда неудовлетворенной, всегда чуждой, всегда окруженной оливковыми ветвями Паллады».
IV
Она держала свою жизнь в руках, ни разу не задрожавших, семь лет. Ее почти не знали. Она была ближайшей поверенной всего, что в Венеции спало в камне или сверкало несравненными красками. Для всего слабосильного и тщеславного, что суетилось вокруг, она оставалась чужой. Ее тесный круг состоял почти всегда из одних и тех же лиц, и никто из них не мог похвалиться, что ему был открыт доступ к сокровенному в ней. Она устраивала празднества, ее гости доставляли ей зрелища. Они оживляли и согревали ее дом; но между собой и герцогиней Асси они чувствовали нечто вроде освещенной рампы.
Но иногда она обращала сердечное слово к прибывшим издалека и уезжавшим на следующий день.
Она замечала на площади Св. Марка молодую девушку с севера, которая слонялась по ней, самоуверенная и беззаботная. Неделю спустя, она встречала ее на том же месте, со смущенным лицом и нерешительной походкой. А еще через неделю эта девушка стояла в конце площади и уже не улыбалась. Страх перед необъяснимым незаметно ложился на ее лицо.
Во дворе палаццо дожей, перед гигантской лестницей, она иногда встречала трех или четырех молодых англичанок. Вместо жалкого путеводителя они приносили с собой дорогую, тяжелую книгу. Они откидывали позолоченную пергаментную обложку; одна читала, а другие смотрели вверх, на гигантов. Пестрые шелковые шали спадали с их белых полотняных летних шляп на желтые локоны, и чувство делало их лица почти красивыми.
Герцогиня посылала кого-нибудь проследить, где они живут; затем она приглашала их. Потом Мортейль и старик Долан подсмеивались над робкими фигурами, которые, широко раскрыв глаза, молча сидели на кончиках стульев. Герцогиня возражала:
— Я знаю одну аристократию: аристократию чувства. Плебеями я называю тех, кто чувствует безобразно. Поставьте какого-нибудь незнакомца перед Мадонной Беллини; вы увидите, к какому классу он принадлежит.
Перед Мадонной Фрари она встретила однажды молодую женщину с тринадцатилетним мальчиком. Она была худощава и одета просто и изящно; на ее прозрачно-бледном лице по обе стороны заострившегося носа горели два пятна. Блестящие черные волосы наполовину закрывали уши, в которых висели крупные, прозрачные брильянты. На руках не было никаких украшений; они были бледны и слишком длинны, как руки святой. Подобно им, они жаловались. И они прикасались к ребенку с таким же пылом и так же бессильно, как женщина на картине к своему. Казалось, над незнакомкой гаснет золото того же купола, и голубой широкий плащ Мадонны покрывает и ее. Чем дольше смотрела она в лицо Мадонны, тем более похожей становилась на нее: надменной, полной ревниво оберегаемых страданий, с узкими, крепко сомкнутыми губами… Герцогине страстно захотелось чтобы они открылись для нее… У мальчика были полудлинные пепельно-белокурые волосы, откинутые со лба крупными локонами. Между своевольными короткими губами сверкала влажная белая полоска. Рот был такой смелый, что имел почти глупое выражение. Глаза, голубые и пламенные, бросали быстрые взгляды из-под радостно изумленных бровей, точно сквозь высокие, узкие триумфальные арки. Он был строен и худощав. Одна из его рук, со странно тонкими суставами, лежала на спине, сжатая в кулак. Одна из изящных ног была выставлена вперед в воинственной и все же несвободной позе. На нем была черная бархатная куртка с широким белым воротником, покрывавшим плечи. Этот наряд производил впечатление старинного костюма художников в уменьшенном виде. Но поверх него мальчик пристегнул саблю.
Герцогиня стояла сзади него. Он обернулся и посмотрел на нее с робким изумлением. Затем поспешно отвернулся. Несколько минут он стоял совершенно спокойно. Только его голова несколько раз дергалась в сторону. Наконец, он опять быстро и решительно повернул к ней лицо. Она прочла на нем, что успела стать для него событием — быть может, чудесным. В глазах мальчика молниями пробегали видения волшебных приключений. Она подумала о Сан-Бакко в его благороднейшие, далекие от всякой житейской мудрости моменты. Вспомнились люди и в Заре, которых опасности на службе у нее делали на несколько часов свободными и прекрасными.