— Я знаю, это были дела со страхованием — а также сообщения далматскому посланнику о моих предприятиях. Старая дама становилась очень красной и и сердитой, когда говорила о деньгах, которые ей должен был мир и которые она хотела завоевать. Однажды она толкнула меня клюкой…
— Она становилась все более красной и сердитой, а ее предприятия делались все сомнительнее. В конце концов ее привлекли к суду, но она вовремя умерла от удара.
— Бедная княгиня! А ваши сестры?
— Лилиан — знаменитая артистка.
— А!
— Винон вышла замуж за великого поэта. Что вы хотите, герцогиня, брак по любви… Но вы сами, герцогиня, вы всегда занимали мое воображение, я могу вас уверить, с самого детства. Какой странный и счастливый случай, что я неожиданно встречаю вас в этим глухом углу!
Она вспомнила: «Его мать рассказывала, что он живет на счет женщин, — уже тогда. Какой интересный человек должен был выйти из него за это время!» Она была обрадована и произвела на него впечатление недалекой женщины. «Неужели она не знает, — подумал он, — что в Неаполе говорят о ней. А о том, что я по уши в долгу, она могла бы догадаться сама, так же, как и о том, что я сижу в этом кабаке не для удовольствия, а потому, что она должна была проехать мимо. Никогда я не думал, что так легко водить за нос знаменитую герцогиню Асси».
Они пообедали вместе и умчались в увенчанной гирляндами цветов коляске, с полупьяным кучером, который громко покрикивал на лошадь и щелкал бичом. На шее лошади звенели колокольчики и лежала серебряная рука. Мимо прошла старая женщина с воспаленными глазами. «Ничего не значит!» — воскликнул князь, повторяя слова какого-то рискованного рассказа, и повертел роговые брелки на своем жилете. В густом саду у дороги, полном поздних роз, они вышли отдохнуть. Между ползучими растениями стоял пустой цоколь. Герцогиня оглядела своего спутника. У него были ласкающие миндалевидные глаза. Он был очень бел, бритый подбородок бросал голубовато-черную тень на его лицо. Он умел чередовать сладострастные позы с очень мужественными. Звуки его голоса баюкали женщину, слушавшую его; ей казалось, что она покоится на ложе из роз и цветов миндаля.
— Там, наверху, должны были бы стоять вы, — вдруг сказала она.
Он разделся, прежде чем она могла прибавить слово, и вскарабкался наверх. Он стоял в позе юного Вакха, с виноградным листом за ухом, и лицо его тотчас же приняло внимательное только к себе самому и безучастное ко всему остальному выражение. Цоколь был его миром, он был мрамором, нечеловеческим в своем совершенстве. Герцогиня, почти не думая об Этом, провела рукой по его коже. Она была точно согретый, прорезанный жилками камень. Вдруг статуя ожила. Она качнулась к ее плечу и, сделав хорошо рассчитанный прыжок, упала вместе с ней на дерн.
Они рассмеялись и, очень счастливые, поехали дальше в сверкающем полуденном свете. Герцогиня старалась вспомнить, где она видела кого-то, похожего на него. Суеверный и наглый бандит, сквозь потайную дверцу забравшийся в ослепительного мраморного бога, — кто же это?.. А! Пизелли, Орфео Пизелли, возлюбленный Бла!
До самых городских ворот дорога шла меж виноградных садов со стройными лозами. Потом они въехали в город и покатили по его кривым улицам, сквозь толпу оборванцев и красивых девушек, точно по большой, очень грязной клетке, у железных прутьев которой на пестрых птичек охотятся обезьяны. Герцогиня видела это впервые и испытала неожиданное удовольствие.
— Что за улица! Она все поднимается, поднимается. Здесь даже лестницы! Мы должны выйти из коляски… По обеим сторонам ступенек возвышаются груды цветов для продажи, наверху над самой дорогой развевается разноцветное белье, все в лохмотьях, освещенное солнцем. Фиолетовое небо сияет над грязью, гримасами, пестрым хламом. Ужасные берлоги зияют своими дырами рядом с дворцами старинной пышности… Вот тот, на углу бульвара, вымощенного камнями из лавы, наш? Я рада! Он перегружен арабесками, они так тяжелы, что кариатиды изнемогают под их тяжестью. Рядом звонят в причудливой пузатой церкви. Тут звон со всех сторон, и крики, и ржание, и бормотание молитв, тут предлагают плоды и тесьму для ботинок, просят денег, шепотом делают подозрительные предложения, крадут, прикалывают нам цветы к платью, — я уж ничего не сознаю: это оглушает меня.
— Войдем же в наш дворец через этот портал, построенный для великанов. На пороге валяются забавные карлики, от них плохо пахнет. Почему вы толкаете их ногой, Саверио? Оставьте их!.. Какой вид на лестницы, перекрещивающиеся в высоте, на балконы, опирающиеся на колонны. Имеет ли это какой-нибудь смысл? Или это каприз праздных бар?.. Нет, это имеет смысл: вы видите, как вдруг все наполняется народом. Они обгоняют друг друга, они скатываются вниз по перилам, все они в золотисто-коричневых ливреях. Мы, должно быть, очень богаты.
— Здесь, наверху, я с трудом прихожу в себя, вспомните, что я много недель провела в деревенской глуши — здесь, на обширных полированных полах между высокими бело-золотыми дверьми не видно ничего, кроме штукатурки и золота, голубых фарфоровых ваз, выложенных мозаикой, столов, плафонной живописи: как все это велико и как ничтожно! Бросимся друг другу на грудь так, чтобы стало больно! Знатные господа, которые делали это здесь до нас, были, вероятно, такими же проворными, забавными зверьками, как их народ, и насмехались над княжеским титулом. Почему-то во всем это смешное величие: я начинаю восхищаться им. О! Это наша спальня, милый? Она огромна, как поле битвы! Красный шелк и золото, а над кроватью изгоняют Агарь. А герб красуется даже на дверце ночного столика.
Она лежала на величественном диване и смеялась. Дон Саверио, чтобы что-нибудь делать, с обожанием преклонил перед ней колени.
— Я вспоминаю комнатки в одно окно, в которых я жила в Венеции. На мраморной раме низкой двери была изображена я сама, на эмали, в греческой одежде с цитрой в руке… Это было немного более гордо, чем все это здесь… Но что в том?.. Позвоните, пожалуйста!
Тотчас же примчалась вся толпа, точно бежала одновременно на руках и ногах, — во главе ее ухмыляющийся, скользкий, как угорь, проворный старик с серыми бакенбардами и черными бровями. Она сказала:
— К обеду сделайте заячий паштет. Подайте также бананов и — ну, я вспомню потом. Марш!.. Вы, вероятно, не знаете Саверио, там я питалась только полентой и жесткими курами… Альфонсо, еще одно! Дайте мне знать, когда будет готова ванна. Пусть ее надушат пармскими фиалками.
— Все будет исполнено, ваша светлость, — кричали они всей толпой после каждого ее слова, прыгая и кривляясь.
— Я сам буду, иметь честь проводить вашу светлость в ванную, — заявил мажордом, кланяясь, как финансист. При этом он не отрывал взгляда от глаз принца.
Больше он не приходил. Она позвонила; обед был готов. Не было ни бананов, ни заячьего паштета, и причины, на которые ей сослались, показались ей недостаточными, но все поданное было превосходно. Ванна, которую ей приготовили позднее, была сильно надушена, но не пармскими фиалками; она находилась тут же в спальне, за несколькими ступеньками. Герцогиня вошла в нее; зашумела портьера; из-за нее выступил дон Саверио, весь точно из мрамора.