— А кто вам сказал, что у меня нет желания как следует проучить кого-нибудь одного — так вот выхватить одного, не выбирая, — ведь почти все тут одинаково безмозглы и гнусны.
Он закрыл глаза. Густа пожала голыми плечами.
— Болтовня, они вовсе не глупы, они знают, чего хотят. Эти дураки умных за пояс заткнут, — вызывающе объявила она, и Дидерих иронически кивнул.
Но тут Бук поднял на него глаза, из которых вдруг будто глянуло безумие. Судорожно водя дрожащими кулаками вокруг шеи, он заговорил:
— Если же… — он вдруг охрип, — если же я схвачу за горло того мерзавца, который все это плетет, который воплощает в себе все, что есть низменного и злого в людях; если я схвачу за горло его, этот собирательный образ всего бесчеловечного, всего недочеловеческого…
Дидерих, белее своей бальной сорочки, бочком соскользнул со стула и медленно попятился назад. Густа вскрикнула, вскочила и в страхе прижалась к стене.
— Это все коньяк! — крикнул ей Дидерих.
Но ярость, горевшая в глазах Бука, которые метались между Густой и Дидерихом и грозили лютой расправой, вдруг улеглась.
— Смесь-то мне теперь нипочем, привык, — сказал он. — Я только хотел показать, что мы и это можем.
Дидерих с шумом опустился на стул.
— Вы все-таки комедиант, и только, — сказал он возмущенно.
— Вы думаете? — спросил Бук, и веселые огоньки в его глазах разгорелись ярче.
Густа презрительно поморщилась.
— Ну, хорошо, развлекайтесь себе здесь, а я пойду, — сказала она и встала. Неожиданно перед ними вырос член суда Фрицше, он отвесил поклон сначала ей, потом Буку. Не разрешит ли господин адвокат протанцевать с его невестой котильон? Он говорил крайне вежливо, как бы примирительно. Бук сдвинул брови и ничего не ответил. Но Густа уже подала руку Фрицше.
Бук невидящими глазами поглядел им вслед, лоб его прорезала глубокая поперечная складка. «Да, да, милейший, — думал Дидерих, — удовольствие небольшое встретить господина, который только что совершил с твоей сестрой увеселительную поездку, а теперь уводит твою невесту, и ты совершенно бессилен помешать этому, потому что шумом только раздуешь скандал, тем более что твоя помолвка уже сама по себе скандальна».
Бук встрепенулся.
— А знаете, — сказал он, — только теперь мне по-настоящему захотелось связать себя брачными узами с фрейлейн Даймхен. Раньше я не видел в этом ничего из ряда вон выходящего, теперь же нетцигские жители придали моему сватовству особую пикантность.
— Вы находите? — выжал из себя Дидерих, озадаченный столь неожиданной реакцией.
— А почему бы нет? Мы с вами антиподы, мы внедряем в здешнюю жизнь передовые течения нашей аморальной эпохи. Мы подхлестываем жизнь. Дух времени пока еще бродит по этому городу в войлочных туфлях.
— Мы дадим ему шпоры, — пообещал Дидерих.
— За шпоры!
— За шпоры! Но только за мои шпоры! — Испепеляющий взор… — Ваш скептицизм и бесхребетное мировоззрение не современны. — Дидерих шумно фыркнул. — Красоты духа нынче никому не нужны. Националистическому действию, — он стукнул кулаком по столу, — националистическому действию принадлежит будущее!
Бук снисходительно улыбнулся:
— Будущее? В том-то и дело, что это заблуждение. Националистическое действие! Вот уже сто лет, как оно отжило. То, что мы видим и что нам еще предстоит увидеть, это его агония и смрад его разложения. Амбре не из приятных.
— От вас я ничего другого и не ожидал, вам ведь ничего не стоит втоптать в грязь самое святое.
— Святое! Неприкосновенное! Скажем сразу — вечное! Верно ведь? Вне идеалов вашего национализма люди больше никогда, никогда не будут жить. Прежде, возможно, и жили, в тот темный период истории, который еще не знал вас. А теперь вы вышли на арену, и миру, очевидно, дальше идти некуда. Воспитать националистическое чванство и взрастить ненависть между нациями — вот ваша цель, и нет ничего превыше нее.
— Мы живем в суровое время, — серьезно подтвердил Дидерих.
— Не столь суровое, сколь косное… Я не убежден, что люди, которым выпало на долю жить в Тридцатилетнюю войну, верили в нерушимость своего, тоже отнюдь не мягкого, времени. И я убежден, что те, кто страдал от произвола эпохи рококо
[105], не считали его необоримым, иначе они не совершили бы революции. Где на просторах истории, доступных нашему обозрению, можно найти эпоху, которая объявила бы себя непреходящей и козыряла перед вечностью своей печальной ограниченностью? Которая суеверно клеймила бы каждого, сколько-нибудь ее опередившего? Быть чуждым национализму — это вызывает в вас скорее ужас, чем ненависть. Но бродяги, не помнящие родства, следуют за вами по пятам. Они там, в зале
[106], взгляните!
Дидерих расплескал свое шампанское — так порывисто он оглянулся. Неужели Наполеон Фишер со своими единомышленниками ворвался сюда?.. Бук беззвучно от души хохотал.
— Не поймите меня буквально, я имел в виду тех безмолвных людей, что запечатлены на этих стенах. Почему у них такие веселые лица? Что дает им право легким шагом ступать по дорогам, усеянным цветами, и наслаждаться гармонией? О друзья! — Бук поднял бокал, глядя через головы танцующих на фрески. — О вы, друзья человечества и прекрасного будущего, люди широкой души, чуждые мрачному эгоизму националистического союза сородичей! О вы, души, объемлющие мир, вернитесь! Даже среди нас найдутся еще люди, которые ждут вас!
Он выпил свое вино. Дидерих с презрением заметил, что он плачет. Впрочем, Бук тут же лукаво прищурился.
— А вы, нынешнее поколение, наверное, и не знаете, что это за шарф повязан через плечо у старого бургомистра, так светло улыбающегося вон там, на заднем плане, среди должностных лиц и пастушек? Краски шарфа поблекли; вы, конечно, воображаете, что это ваши национальные цвета? Нет, это цвета французской триколоры
[107], трехцветного знамени. Новое в то время, оно не было знаменем одной страны, это были цвета зари, встававшей над всем человечеством. Носить эти цвета считалось доказательством наиболее благородных убеждений, или, как сказали бы вы, — строго корректных. Ваше здоровье!