Оставшись наедине, Терра стал прислушиваться. Сначала затишье, потом все заговорили разом.
— Еще бы! — сказал Терра громко. — Стыд больше уязвлен, когда должны сознаваться оба, а не один. Один находит себе утешение в беспорочности другого. Предпосылка, что мы порядочные люди, остается наполовину в силе, поскольку негодяем оказываюсь я один.
Шум голосов начал ослабевать и понемногу стих. Тишина; только Терра продолжал думать вслух:
— Пишите, друзья мои! Давайте свое жизнеописание, посвятите его друг другу. Это единственное средство держать в известных границах честолюбие таких субъектов, как вы. По крайней мере у вас обоих будут основания щадить друг друга, а вместе с тем и всех нас. Если бы у каждого в сейфе хранилось жизнеописание противника, может быть, не было бы и войны.
Он говорил во весь голос и шагал по комнате, потрясая кулаками, на его лице страстность сменилась презрением. Приближались шаги, он их не слышал. Только когда дверь уже открылась, он узнал, чьи это шаги. Он едва успел отойти к окну и повернуться спиной. Неужели на Толлебена так сильно повлияло пережитое, что он не заметил Терра, проходя через комнату? Встретиться с ним было бы, конечно, неделикатно, — «хотя нам уже не привыкать к встречам именно в самые тягостные минуты».
Немного погодя появился и Мангольф, друг пошел с ним. Через полутемную переднюю пробегала маленькая девочка. «Папа!» — воскликнула она, но остановилась и замолчала. Ни в одном из них она не узнала своего отца.
— Я отвезу тебя домой, — сказал Терра, увидев лицо друга, когда они вышли на улицу. Но Мангольф попросил разрешения сопровождать его, и они поехали к Терра. И вот он сидел мертвенно бледный, с пожелтевшими висками; брови мрачно топорщились над осунувшимся лицом.
— Не уехать ли нам куда-нибудь на два-три дня? — предложил Терра.
— Я могу уехать и на больший срок, — сказал Мангольф. — Для меня все кончено. — Лицо — непознаваемое и страдальческое; глаза, в которых бессильно сломилась житейская злоба, а рот сомкнулся, чтобы ни о чем больше не спрашивать.
— Тогда и для Толлебена все кончено, — сказал Терра. — Он зависит от тебя, как ты от него.
— Его это не бесчестит, — сказал Мангольф со сверхчеловеческой гордостью.
Молчание.
— Я сделал для тебя все, что мог, — промолвил Терра, опустив глаза.
— Никто тебя и не винит. Все идет как должно. Я не могу допустить, чтобы меня убили. Толлебен в качестве зятя станет статс-секретарем, затем канцлером. Для этого не стоило затевать всю историю. — Мангольф взволнованно жестикулировал. — Разница лишь в том, что теперь уж я не могу взбунтоваться, отныне я бессилен против пошлой посредственности. Мало того! Я даже вынужден поддерживать ее. Из страха, из голого страха мне придется всегда идти об руку с Толлебеном.
«Как и ему с тобой», — хотел возразить Терра, но это не было возражением. Он следил за несчастным страдальцем; тот вскочил, заметался.
— Пристрели меня! Зачем спас ты мне жизнь? Пристрели меня! Нельзя отнимать у труса единственной возможности умереть с честью. Я трус, теперь ты в этом убедился. Я чуть было в конце концов не настоял снова на дуэли из страха перед собственной трусостью. Я опостылел себе! — Он бросился на диван, уткнул лицо в подушки и застонал: — Ложь, все ложь, мне здесь не место, этот дух мне враждебен. Я не должен добиваться успеха, мой успех был бы концом всего. А ведь я продался успеху! Я должен жить, должен жить ради успеха. И даже теперь, понимаешь ты это?
Десять раз одно и то же, с постепенно утихающей болью:
— Понимаешь? Ты убедился в том, что моя преступная гордыня — в крайнем самоуничижении. Если мне не дано теперь с боем взять вершину — все равно я доползу до нее. Отдам себя на посрамление. Открыто провозглашу свой позор. Окончу дни в позоре и поругании.
Он лежал неподвижно и только время от времени тихонько стонал:
— Я опостылел себе. Зачем ты спас мне жизнь? Ты сам раскаешься в этом. — Наконец он уснул.
Сидя подле него, Терра прежде всего понял, что оба они раскаются в этом часе. Они никогда не упомянут о нем, но никогда и не забудут его. «Он еще заставит меня полной мерой искупить его сегодняшнюю истерику, пока же будет сам искупать ее. Наша дружба стала еще непримиримее».
«А как же Алиса? — думал он дальше. — Могу ли я показаться ей на глаза?» Он убедился, что при одном ее имени, как мальчик, теряет самообладание, но ничего с собой поделать не мог. Он еще ни разу ее не предавал. К этому тоже придется привыкнуть, сказал он себе. «Четыре пятых моих знакомых — люди, против интересов которых я действую как умею. В сущности к ним следует отнести и Алису Ланна. Правда, ее лично я до сих пор щадил. Но ей пришло в голову изъять из жизни моего исконного противника. А он мне нужен, и мне пришлось вступиться».
Он научился быть циничным в качестве дельца, но не в качестве влюбленного. Проходили недели, месяцы в проектах объяснений, в мечтах о том, как бы легко и бездумно сложить все к ее ногам. Но так как на сердце становилось все тяжелее, то о легкости мечтать уже было немыслимо. От Алисы ничего, ни звука о том, что он может снова прийти к ней. Перед ним уже вставала угроза обычного конца: отчужденности, забвения… Как будто это возможно! Посреди деловой суеты в нем назревал протест против бессмысленной утраты. Ведь внутренняя связь существует так давно! А все пережитые испытания неотъемлемы от него, он рос на них!
В такие дни он становился суровее по отношению к деловым противникам, которые больше боялись его и менее легко от него отказывались, чем та женщина. Как ни грустно, но это его утешало. Вникая в этих людей, он даже слишком успешно отвлекался от того так до конца и не разгаданного создания, которое в это самое время ускользало от него. Издалека она казалась ему еще большей загадкой, чем-то вроде судьбы, распоряжающейся нами. Чтобы уподобиться деловым противникам, нужна была только сила воли. Может быть, помогало и то, что она за ним не наблюдала. Деловые противники, как и деловые друзья, видимо, научились считаться с ним. Куда девалось ироническое почтение к интеллигенту и к его подозрительным претензиям! Терра перестал говорить загадками и нарочито вносить путаницу. Ему почти можно было верить. Упорно, грубо и невозмутимо шел он напролом, когда дело касалось барышей, и был вполне на месте в этой среде.
Начался новый год. Как-то майским утром он в Тиргартене увидел всадницу. Не было еще шести часов, только что пошли трамваи, на улицах одни рабочие, — а бодрой рысью по аллее уже проскакала дама. От испуга он остановился, сердце забилось ожиданием. Да, вот она возвращается. Она остановилась подле него и сказала:
— И вы так рано? Почему не верхом? Разве вы все время были в Берлине?
— По порядку, многоуважаемая графиня. — И сам удивился, откуда взялся прежний тон, прежняя живая манера разговора, не подобающая его теперешнему положению. — Я живу совсем в особом мире… А вы были летом в Нордернее
[37]? — в свою очередь спросил он. — Зимой в Италии?