Она повела сверкающими плечами, желая выразить недоумение или попросту сдвинуть ниже переливчатый капот. Он соскользнул до плеч, а руки, словно сказочные белые пестики цветка, выступили из раскрывшихся лепестками рукавов.
— Вот сейчас вы скажете: этот жест, сударыня, вознаграждает меня за двухчасовое ожидание. Вы скромны, граф Ланна. — При этом она расхаживала по комнате взад и вперед.
Стройные ноги при каждом шаге натягивали переливчатую ткань, бедра покачивались, как колыбель самых радужных грез. Он видел: она изображает перед ним скаковую лошадь, породистое животное, блаженство и упование людских толп. Сама же она словно глядела на все со стороны. Неправдоподобно стройная линия груди и шеи, но лицо над ними несколько жесткое и усталое в своем великолепии. Глаза были подведены и оттого казались еще более испытующими и алчущими. Из-за чересчур красных губ бледные линии у рта были еще неуместнее. И вокруг такого лица золотистый ореол волос.
— Вы должны требовать большего, граф Ланна. — Резковатый актерский голос. — Вы должны добиться, чтобы актриса перед вами одним гарцевала по всем правилам высшей школы. Вам не пристало торчать здесь по шесть часов в день безвозмездной рекламой.
— Иногда у вас появляется та же манера выражаться, что у вашего брата, — сказал он.
— Ну, хорошо, — подхватила она. — Значит, для вас я не должна быть актрисой. И к чему? Вы старый друг, мне незачем все время быть на ходулях. — Она опустилась, по привычке плавно, как для зрителей, в ближайшее кресло. Превосходное, обитое гобеленом кресло; ее безукоризненно вылепленные пальцы тотчас картинно расположились на позолоченных поручнях. — За это, друг мой, вы целый вечер должны читать мне вслух. Я никого не принимаю. У меня болит голова, ваш голос меня успокаивает. В театр я сообщила, что не приеду, как только узнала, что мы будем одни.
— Я у ваших ног, — сказал он вежливо. — Но разве можно было сообщать в театр так поздно! Через полтора часа ваш выход.
— Через час и три четверти. Но меня это не касается. — У нее был очень утомленный вид, он не стал возражать. — Лучше скажите, мой друг, какую фотографию вы так спешно пытались сунуть за остальные. Вам это не удалось, вон она еще валяется. — Леа потянулась за ней. — Ах, да! — со вздохом, который был бы виден и слышен в партере.
— Вероятно, коллега из тех времен, когда вы только поступили на сцену, — сказал он, превосходно зная, что это Мангольф в молодости.
Она же, не сомневаясь, что он знает:
— Да. Глухая провинция. Неужели я сама была когда-то такой молодой? Совершенно неправдоподобно.
— Скажите мне откровенно…
Услышав этот голос, она подняла глаза; в нем появилась звучность и даже страстность.
— Что с вами, Эрвин?
— Если бы господин Мангольф пожелал тогда на вас жениться, были бы вы теперь счастливы? — договорил он.
Леа глухо:
— Да, вы всегда многое видели. Созерцатель, который проходит именно в ту минуту, когда другие плачут или смеются. Чаще плачут, разумеется. Но бывают и светлые промежутки. Вы, вероятно, на светлые не попадали.
— Я не созерцатель, Леа, — ответил он с непривычной горячностью. — Я давно уже перестал им быть. Вы сами видите, где я просиживаю целые дни и часы. Сперва я действительно только зарисовывал вас.
— Меня? Нет, мою банку с румянами.
— Это было совсем давно. Вероятно, вы тоже выросли с тех пор. Я увидел, какая вы артистка!
Артистка насторожилась.
— Началось с вашей туфельки, с ноги, которая ее носила, потом перешло на походку.
— Пока вы не добрались до лица…
— А тогда раскрылся весь человеческий облик. И сам я лишь после этого осознал себя. Осознал благодаря вам, Леа Терра. Другим, быть может, нужно испытывать срывы, несчастья. Я же переживал все в душе, потому что была женщина, которая так мастерски все изображала. Тогда же я сказал вслух: я люблю ее. — Он и сейчас испугался своих слов.
— Продолжайте, — потребовала она. — Что вы думали обо мне? Ведь это было почти вначале, я еще не прослыла бессердечной.
— Вы — бессердечны! Я живое доказательство противного. Я научился чувствовать лишь у вас.
— Неизменные успехи, и неизменно мнимые! — Она спросила, перегнувшись вперед и сложив руки: — Помните, граф Ланна? Туалеты с глубоким смыслом. Это было мое прозвище, в нем отразилась неприязнь двух лагерей: лагеря глубокого смысла и лагеря туалетов. За мной лично признавали утонченность и, пожалуй, талант. Но сердце? Сердце отрицали, как бы беззаветно я ни отдавалась изображаемой на сцене страсти.
— Вас окружают таким поклонением!
— Молоденькие девушки. Их тянет ко мне, как мышек к кошке. Им хочется узнать, откуда она черпает силу, но при этом они косятся на свою норку. Мужчины? В столице не найдется актрисы, у которой насчитывалось бы так мало настоящих связей, как у меня, несмотря на вечную толчею здесь, — закончила она откровенно.
— Вас ничто не может замарать, — сказал он, опустив глаза.
— Это вы себе внушили, — возразила она без насмешки.
— Правда, какие бы качества они в вас ни ценили, любить вашу человеческую сущность они не могут. Они страшатся ее. Каждый из них по сути ищет себе мышиную норку.
— Вы, граф Эрвин, ничего не страшитесь, — сказала она поощрительно.
— Чего бы я тогда стоил? — спросил он. — Нет, из созерцателя, собиравшего впечатления, возник некто, у кого эти впечатления породили жалость. Только тогда он превратился в человека, который любит вас и потому хочет вас спасти. Любить — значит хотеть.
— Жалость? — Она состроила гримасу, напомнившую ее брага. — Если бы это мне сказали не вы… Мой друг, вы уже седеете. Сколько времени еще придется прощать вам мальчишеские промахи? Поговорим начистоту! Я жестоко страдала от господина Мангольфа чуть не полжизни. За то, чем я стала, ответственность несет он: и за мое искусство и за это все, — жестом охватывая комнату, где кресла, обитые гобеленом, глубокие козетки, треугольные плетеные диванчики в форме золоченых клеток стояли наготове для мужского гарема.
— Если бы я смел сказать вам все!
— Что еще? — спросила она неприязненно.
— О чем я мечтаю!
— Воображаю, о чем вы можете мечтать! — Она погрузилась в мысли и в свою боль.
Он созерцал ее, как на спектакле. Вздрагивание выразительной руки, трагически напрягшаяся шея, подчеркнутая мимика бровей и рта невольно делали зрителем того, кто сам изнемогал от душевной боли. Молчание. В стыде и муке от своей никчемности он стал искать портрет Мангольфа, который она взяла и не положила на место. Должно быть, она спрятала его у себя на груди!..
Но тут она сказала:
— Господин Мангольф достиг всего тоже не самостоятельно, он был связан с актрисой. О! Ему не так-то просто отвязаться, — с жестоким взглядом, от которого Эрвин побледнел. — Какое счастье стареть! — продолжала она, уже спокойнее. — Перед вами мне нечего рисоваться. — Она подлаживается к нему! Сердце у него забилось робкой радостью. — В застарелых чувствах всегда множество трещин. Но если они не теряют силы? Тогда кажется, будто они незаменимы. Смотрите не обожгитесь, Эрвин! — заключила она почти добродушно. Тут раздался звонок. Она торопливо досказала самое, на ее взгляд, важное: — У господина Мангольфа большие неприятности. Ему до смерти опостылело то, что разделяло нас. Стоит мне пожелать — и он все бросит, он потребует развода… — Но гости уже входили.