— Какие у него еще претензии? — спросил генерал-фельдмаршал своего помощника.
— Никаких, — сказал вошедший в этот миг канцлер. — Авторитетность и высокоразвитое чувство долга ваших превосходительств служат мне порукой, что я без труда получу ответы на те вопросы, разрешения которых требуют через мое посредство народ и рейхстаг.
Помощник на всякий случай вскипел:
— Если вы метите в меня, я этого не потерплю!
Седовласый начальник успокоил его. Он тоже не понял рейхсканцлера, однако был менее чувствителен, чем тот. Помощник обиженно втянул шею, отвислые щеки прикрыли воротник мундира. Рейхсканцлер заявил обоим национальным кумирам, что он не в силах противоречить им. Однако предстоит серьезное решение. Надо сказать прямо, что это последняя ставка.
— Ни о чем таком и отдаленно не может быть речи! — вспылил помощник.
— Пожалуй, этот шаг удлинит срок войны? — спросил рейхсканцлер.
— Нет, сократит. Успех обеспечен.
Генерал-фельдмаршал только поддакивал своему помощнику. Впрочем, и без того каждое его движение вызывало страх, как бы его грандиозное туловище не потеряло равновесия, придавив собой хрупкий стульчик. Это было воплощенное торжество физической мощи, оно приводило в экстаз целые толпы, когда фельдмаршал во главе войск, объемом превосходя их все, вместе взятые, шествовал… на экране. Он верил в киноавантюры подводных лодок. Офицеры его, если не сам он, читали нашумевший английский роман.
— Америка будет побеждена в мгновение ока, — повторил он за своим помощником.
— А если французы пройдут через Швейцарию? — спросил рейхсканцлер.
— Очень желательно с военной точки зрения.
— Именно это мне и хотелось узнать. Теперь я удовлетворен. — И Мангольф поспешил расстаться с кумирами. Какой смысл было говорить им, что они собой представляют? Они возмутили его и вывели из состояния покорности. Нет! Пусть даже целый народ отдает себя на погибель; разум и совесть не могут молчать перед этим крайним проявлением тупоголового зверства. В тот же день Мангольф восстановил прерванные сношения с врагом. Успеет ли он? Развязка была вопросом дней. Те, что сидели в генеральном штабе, поспешили воспользоваться этими днями, его же их подозрения вынуждали к величайшей осторожности. Как откровенно проявляли они свою подозрительность! Что за обращение с ним! Вернувшись домой, Мангольф увидел, что его письменный стол снова был обыскан.
На этот раз он позвал дочь и резко спросил, что ей известно. Никакого ответа, только холодное любопытство перед его бешенством. Она позабыла укрыть беспокойный взгляд и представиться неловкой. Вдруг она спохватилась. Он увидел, как она перешла к притворству: по-детски простодушно спросила, что ему еще надо хранить в тайне, раз решено, что теперь начнется настоящая война. Какое ловкое притворство, — поистине она его достойная дочь! Но это он осознал на одно короткое мгновение, потом снова всплыла мысль о генеральном штабе. Его преследовал генеральный штаб, а не маленькая девочка. Даже падая, Мангольф хотел, чтобы его принимали всерьез.
Так как положение на фронте ухудшилось, враг отказался от прежних уступок. Победа представлялась ему почти бесспорной, он хотел довести ее до конца, лишь полнейшая покорность могла остановить его. Мангольф посетил одного из прежних послов; страна, которую им пришлось покинуть, примкнула к враждебной стороне, самих же их император не принял, потому что они тщетно пытались предостеречь его.
— В прошлом году мы как-то гуляли здесь вдоль канала, — напомнил рейхсканцлер. — Вы сказали: если бы мы предложили Эльзас-Лотарингию и отречение императора, нам бы, пожалуй, удалось избежать катастрофы. Могли бы вы повторить это сегодня?
— Нет, — сказал посол.
Мангольф ждал такого ответа, как решительного знака; теперь он будет действовать. То, на что он отваживался до сих пор, — измена? Нет — робкое нащупывание возможностей. Теперь он решил создать их силой; враг должен потребовать у народа, чтобы он для своего же спасения совершил государственный переворот. По собственному почину переворот здесь не будет совершен своевременно, а будет катастрофа после того, как все уже пойдет прахом. Разве нет в стране мятежников? Есть. По крайней мере один. Мангольф поступал, как мятежник, из ненависти ко всему, ко всем.
В этот решительный для него день император явился снова без предупреждения. Мангольф едва успел встретить его на середине лестницы.
— Недурные фортели вы выкидываете, генеральный штаб зовет вас государственным изменником, — сказал император.
— Ваше величество, государственным изменником следовало бы назвать того, кто продолжал бы войну, лишь бы удержаться у власти — вплоть до катастрофы, — отрезал рейхсканцлер.
Император, тотчас оробев:
— Я ведь ничего не говорю. Я ведь поддерживал вас.
— Теперь уж и я ничем не могу быть полезен вашему величеству. — Это было сказано сурово и мрачно.
Император стоял и смотрел на стену; там Христос в красной одежде падал, как сраженный олень. Пауза.
— Я этим молодцам говорил в точности все, что говорите вы, — неуверенно начал император. — Война будет проиграна, если нити, соединяющие нас с Англией, не превратятся в мост. Но попробуйте сделайте из нитей мост!
Рейхсканцлер молчал. Все эти слова уже устарели, и человек, произносивший их, был обречен. Мангольфу хотелось сказать ему: «Уйдите по крайней мере с достоинством!» Император думал: «Теперь-то уж я его уберу, и как можно скорее».
Не решаясь смотреть друг на друга, они обратились к картине. Рейхсканцлер указал на композицию картины, лежащий крест делил ее на треугольники: в первом находилась голова в желтом тюрбане, во втором — голова сострадательного человека, в третьем — голова Христа, его темные глаза, призывающие в свидетели весь мир.
— Н-да, — заметил император. — В каждом треугольнике дело обстоит по-разному. Один щеголяет желтым тюрбаном, другой идет на распятие.
После этого и Мангольфу стало ясно, что по-настоящему никто не соболезновал несчастью падающего. Сострадательный Иосиф помогал не очень ревностно, начальник красовался на гордом коне. Мироносицы поддерживали ту из них, что упала без чувств, Вероника думала лишь об изображении на плате. Один голый нищий на переднем плане обращался непосредственно к спасителю, ибо он поносил его.
— Н-да, довольно глупо умирать за этот сброд, — сказал император. Он ушел; рейхсканцлер проводил его с непокрытой головой.
Был уже поздний вечер, тем не менее Мангольф распорядился немедленно перенести картину к себе в спальню. Слишком много выражала она и могла выдать его, никто не должен на нее смотреть. Вскоре после этого он пошел к себе. В спальне горела лампа; но почему именно у кровати? Под ней на самом свету лежал револьвер. Мангольф взял его в руку. Маленький браунинг, заряженный и без предохранителя. Он положил его; револьвер был чей-то чужой, у него своего не было: кому он нужен? Или может дойти до того, что ему придется защищаться ночью? Но против кого? Против людей, которым не страшно его оружие.