Терра подхватил:
— Божья благодать!
— Да, романтический вздор, отнюдь не санкционированный церковью.
— Слово «гуманность» он произносит не иначе как с эпитетом «ложная».
— Только маньяк, воспринимающий весь мир с личной точки зрения, способен требовать от детей, чтобы они убивали своих родителей.
— Он думает, что опирается на армию, в действительности же он опирается на парадоксы. Долго ли они продержат его? — спросил Терра.
Юный Мангольф покачал головой.
— Очень долго, — сказал он твердо.
Юный Терра с жаром произнес:
— Не может быть, чтобы сейчас, в тысяча восемьсот девяносто первом году, разум долго оставался неотомщенным. Кто, собственно, верит этому маньяку? Все только делают вид, будто верят — из страха, из хитрости, из снобизма.
— Верят тому, в чьих руках власть! — сказал Мангольф убежденно.
— Тогда не должно быть власти!
— Но она есть. И всякому хочется урвать от нее свою долю.
Согласный ход мыслей оборвался; в двадцатилетнем задоре, юноши испытующе смотрели друг на друга — один властно, другой упрямо.
— Ты замышляешь измену, — утверждал Терра. — И ты будешь разыгрывать религиозную комедию — по примеру твоего кайзера.
— Допустим. А ты молишься разуму. Но неразумное начало гораздо глубже засело в нас, и в мире его влияние гораздо сильнее, — взволнованно доказывал Мангольф.
— Лицемерные уловки! — твердо и холодно отрезал Терра.
— Тупица! Можно подделывать векселя и все же искренне веровать. Ссылаюсь в том на кайзера, господина Кватте и себя самого.
— Чистенько же должно быть на душе у такого субъекта!
— Я презираю твою чистоплотность. Знание добывается в безднах, а там не очень чисто. Что ты знаешь о страдании? — Мангольф говорил все так же истерически взволнованно.
Терра поймал его блудливый взгляд, взгляд постыдно-тщеславных признаний.
Он не хотел слушать дальше; он встал и за недостатком места повернулся вокруг собственной оси.
— Твои страдания! Надо же когда-нибудь договориться до конца! Значит, жизнь не стоит того, чтобы подходить к ней честно?
— Кто ее постиг, тому остается презирать ее, — сказал двадцатилетний Мангольф.
— И слушать коварный зов небытия. Я его не слышу, — сказал Терра. — Презирай меня сколько хочешь! Твое страдание так понятно! Оно происходит оттого, что ты наперекор собственному разуму отчаянный карьерист.
— Обольщать мир как простую шлюху — в этом глубочайшее сладострастие презрения к себе.
— Как? И к себе тоже? Ты слишком много презираешь, это к добру не приведет. Я предпочитаю ненавидеть. — Терра крепко уперся ногами в пол. — Мне ненавистны успехи, ради которых тебе приходится обманывать свою совесть. Ложь ослабляет. Ты потеряешь власть над своим изнасилованным разумом, запутаешься и плохо кончишь.
— А ты со своим незапятнанным разумом сразу же берись за револьвер, тебе рано или поздно его не миновать.
Теперь встал и Мангольф. Они меряли друг друга пламенным взглядом, каждый из них провидел правду своей жизни и готов был любой ценой отстоять эту правду.
Потом один отступил насколько мог, а другой провел рукой по лбу. Они уже не смотрели друг на друга, каждый чувствовал: «Я желал ему смерти». Терра встряхнулся первый, он мрачно захохотал:
— Будь мы более примитивными натурами, бог весть чем бы это сейчас кончилось.
Мангольф сказал с затаенной улыбкой:
— Тогда спор был бы не об идеях, а о деньгах.
— Как у наших прадедов.
— Значит, и ты слыхал об этом, — сказал Мангольф сдержанно. Он сел за рояль. Терра все еще стоял неподвижно, потрясенный.
Когда он вернулся на прежнее место, перед ним неожиданно всплыл образ женщины с той стороны — женщины, с которой он этой же ночью собирался начать жизнь. Сердце у него забилось сильнее, он услышал как бы страстный ритм самой жизни и понял, что друг играет «Тристана»
[4].
— Мне пора, — сказал Терра уже на пороге.
Мангольф, против ожидания, прервал игру и обернулся. Юношеское лицо его было затуманено гнетущей скорбью.
— Клаус! Ты идешь к своей возлюбленной?
— Последуй моему примеру, Вольф, — и будь счастлив!
Взгляд Мангольфа дрогнул; ему было не по себе от чувства внутреннего торжества.
— Значит, ты собираешься бежать, Клаус? Ты, чего доброго, собираешься жениться на ней?
— Удивляйся сколько хочешь!
— Итак, вот тот случай, когда и ты приносишь в жертву разум, Клаус.
— С восторгом!
— Ради женщины? Ради лживого существа, расслабляющего нас? — спросил Мангольф со сладострастным торжеством. Никогда еще не любил он так сестру друга, как в этот миг. Очевидно, между их взаимной ненавистью и его любовью к сестре друга была роковая зависимость. Нехорошее чувство — сколько болезненного удовлетворения давало оно Мангольфу!
Терра стиснул пальцы и сказал вполголоса, твердо, на одной ноте:
— Я хочу для нее жить и умереть, трудиться и, если нужно, воровать. Для нее я мог бы стать карьеристом и шулером, но тогда она разлюбила бы меня. А ее любовь всегда будет для меня единственным знаком, что я не потерпел крушения, что я победил.
Мангольф слушал этот бред, эти прорицания. Сам он сегодня говорил те же слова для успокоения женщины. Другу же они нужны были для самоуспокоения. Мангольф сказал серьезно:
— Я мог бы презирать тебя. Но я предпочитаю преклоняться перед тобой.
— Ибо ты мне друг, — ответил Терра и, прежде чем уйти, крепко пожал руку Мангольфа.
Он пошел домой; все, по-видимому, уже спали; забрав самое необходимое, спустился в сад. Он не оглянулся: родительский дом должен быть вычеркнут из памяти. Через калитку он выскользнул на поляну, оттуда на берег реки, сел в лодку и начал грести. Он рассчитывал проплыть часа два в беззвездной темноте, с непокрытой головой, обвеваемой ветром с моря. Вместо этого он едва не въехал около устья реки в целый караван барж. Голос, окликнувший его, был как будто знаком. Потом засветился фонарь.
— Шлютер?
— Молодой хозяин! Может быть, мне повернуть назад?
— Куда это вы едете?
— А вы? — недоверчиво спросил Шлютер.
— Я сейчас взберусь к вам. — Очутившись наверху: — Отец отсылает вас? Из-за консула Эрмелина? Выкладывайте все! — Он оглядел баржи: — Зерно?
— Из-за зерна я и еду, — подтвердил Шлютер. — А также из-за господина консула, чтобы он был избран в рейхстаг. Кстати, мы хотим поскорее сбыть с рук зерно, цена на него слишком дешевая.