В словах крестьянина чувствовались страх и восхищение. И если король надул крестьянина, то и крестьянин, с должной осторожностью, пошутил с королем. Отсюда королю надлежит извлечь урок: оставшись наедине со своим государем, простой человек ненароком не снимет шляпы, сядет позади него на коне, но не позволит себе при этом забыть ни о благоговении, ни о подобающем страхе. Каждый такой эпизод начинается с шутки, а кончается нравоучением. Однажды Генрих, будучи в веселом расположении духа, поехал в город Байону: городские власти пригласили его на обед. Когда он прибыл, оказалось, что столы накрыты на улице, и ему пришлось есть среди всего народа, беседовать с ним, отвечать на вопросы; но как близко ни придвигались к нему люди — настолько, что они слышали запах его супа и даже его кожаного колета, — он обязан был, смеясь и беседуя с ними на местном наречии, все же оставаться королем и тайной. Это удавалось ему без труда, ибо сердцем он был прост, только разум у него был не простецкий. И когда он с успехом выдерживал такой искус, то всегда чувствовал себя особенно легко, точно после выигранного сражения. А пока длится испытание, он забывает об опасности: он ищет развлечений и отдается им всей душой.
Когда Генрих сам посещал бедняков, он мог жаловаться им на свои беды и делал это то с гневом, то с юмором, совершенно так же, как они. Они проклинали его чиновников, запрещавших им охотиться на казенных землях; тогда он брал их с собой на охоту. Им он открывал, почему имеет зуб на своего наместника, господина де Вийяра; французский двор навязал ему этого Вийяра вместо старика Монлюка: Вийяр шпионил за ним, как будто они все еще находились в замке Лувр. Город Бордо отказался впустить к себе губернатора-гугенота, и так как тут Генрих был бессилен, то сделал вид, будто ему все равно. Только за столом у бедняков, когда лица уже, бывало, раскраснеются, его бешенство прорывалось наружу, и он становился таким же бунтовщиком, какими здесь были все ревнители истинной веры. Протестантство служило им оружием, оно стало и его оружием. Он разделял верования бедняков.
По стране бродили банды гугенотов и грабили не хуже других. Прежде всего — церкви. Потом на время удалялись, а через три дня, если выкуп задерживался, очередь доходила и до господского дома близ деревни. Перепуганный дворянин мчался в Нерак, но губернатора не всегда можно было найти в замке. «Он-де гуляет в своих садах на берегу Баиза», — говорилось просителю. А те сады — длиной в четыре тысячи шагов, и шаги у короля крупные. Взгляните-ка, сударь, не там ли он! Речонки и высокие деревья одинакового матово-зеленого цвета, вершины смыкаются над прямой, как стрела, тенистой аллеей, которая называется Гаренной. Из парка, открытого для всех, вы переходите по мосту к цветам и оранжереям. Не спешите так, сударь, или уж очень приспичило? Вы можете разминуться. Поищите-ка его лучше, сударь, у каменных фонтанов и во всех беседках. Может быть, король Наваррский сидит где-нибудь на скамейке и читает Плутарха. А по ту сторону моста — павильон короля, он охраняется. Вы его узнаете по красной гонтовой крыше. Он весь красный и ослепительно белый и отражается в воде. Но только в него не пытайтесь проникнуть, сударь, ни в коем случае! Если губернатор окажется там, никому не разрешено спрашивать, чем он занимается и с кем.
Перепуганный дворянин так и уезжал из замка в Нераке, ничего не добившись. А в душе у него росло озлобление против губернатора-гугенота. Но когда, верные своему обещанию, разбойники на третий день возвращались, — кто нападал на них, до последней минуты не открывая своего присутствия? Предводителя банды Генрих приказывал повесить, точно он и не был сторонником истинной веры. Его людей сейчас же брал в свое войско. И ужинал потом в господском доме; дворянин же с домочадцами пребывал в великой радости и немедля извещал родных и друзей о своем благополучном избавлении от беды благодаря помощи губернатора-гугенота. Вот уж поистине первый принц крови! Может быть, все-таки придется иметь его в виду, когда уже не останется ни одного наследника престола? Правда, до этого еще далеко. А пока пусть потрудится защищать наши деревни от собственных единоверцев. Он прежде всего солдат, мастер по части дисциплины в войсках, враг всяких разбойничьих банд и вооруженных бродяг. Кто не записался ни в один отряд, несет наказание, а кто, дав присягу, все-таки сбежит — обычно забрав жалованье, — тот подлежит смертной казни. Наконец в его землях появились опять рыночные надзиратели.
«Дело идет на лад», — думает Генрих и старается, чтобы такие письма и разговоры становились известны как можно шире. Заслужить доверие незнакомых людей особенно важно: оно способно влиять даже на факты. Многое было бы достигнуто, если бы, например, удалось внушить людям, что в землях Генриха господствует некая единая религия. В его армии были перемешаны сторонники обеих вер, и он позаботился о тем, чтобы это новшество было замечено и должным образом оценено. При его дворе, в Нераке, католиков было не меньше, чем протестантов; большая часть дворян служила у него бесплатно, ради него самого и их общего дела, и всех он приучал к доблестному миролюбию, хотя соблюдалось оно не всегда. А сердцу короля его Роклор и Лаварден были так же дороги, как и его Монгомери и Лузиньян; он, казалось, совсем забыл о том, что последние два одной с ним веры, а первые два — нет.
На самом деле он это отлично помнил и все же находил в себе смелость заявлять вопреки общему мнению и самой действительности: «Кто исполняет свой долг, тот моей веры, я же исповедую религию тех, кто отважен и добр». Он это говорил вслух и писал в письмах, хотя такие слова могли обойтись ему слишком дорого. У него позади были Лувр, долгий плен, ложь, страх смерти; он вспоминал былую резню — ведь и то делалось во имя веры. Как раз он мог бы возненавидеть все человеческое. Но он тянулся лишь к тому, что могло объединить людей, а для этого надо быть храбрым и добрым. Конечно, Генрих знал, что не так все это просто. Храбры-то мы храбры. Даже в Лувре большинство из нас были храбрыми. Ну, а как насчет доброты? Пока еще почти все остерегаются обнаружить хотя бы намек на доброту: для этого люди должны быть не только храбрыми, но и мужественными. Однако он привлекал их к себе, сам не понимая чем: дело в том, что он приправлял свою доброту известной долей хитрости. Кротость и терпимость в глазах людей уже не презренны, если люди чувствуют, что их перехитрили.
Установить прочный мир в королевстве опять не удалось. Неудавшийся мир был связан с именем монсеньера, брата французского короля. Теперь он уже назывался герцотом не Алансонским, но Анжуйским и получал ренту в сто тысяч экю. Даже немецким войскам монсеньера король уплатил жалованье, хотя они сражались против него. Монсеньер мог бы вполне успокоиться насчет собственной особы, но не успел, ибо прожил он слишком недолго. Он отправился во Фландрию, чтобы стать королем Нидерландов и, шагая с престола на престол, протянуть руку к руке Елизаветы Английской, которой к тому времени уже стукнуло сорок пять; над длинноногой королевой и ее «маленьким итальянцем» — так она называла Двуносого, — над этой презабавной парочкой очень смеялись по вечерам в Нераке, когда губернатор за стаканом вина обсуждал со своим «тайным советом» свежие новости. В остальном же мир, затеянный монсеньером, не удался. Когда король зажег фейерверк, парижане даже не пошли смотреть. Лига наглеца Гиза не переставала сеять смуту, и в редком доме люди, сев за трапезу, не выспрашивали друг друга, кто какой веры. Поэтому король Франции созвал в своем замке в Блуа Генеральные штаты. Представители протестантов туда уже не поехали: они знали слишком хорошо, как там умеют обманывать. Но король Наваррский заставил своего дипломата, господина дю Плесси-Морнея, написать послание в защиту мира и, кроме того, написал сам.