Бельгард взглядом нашел прелестную Габриель, даже не ища ее; и чтобы не встретиться с ней глазами, он потупил взгляд. Сердце его билось от воспоминаний. «Покажи мне ее!» — слышался ему голос. «На этих словах окончилось мое счастье, — подумал он вдруг, хотя вообще-то он в жизни преуспевал. — Если бы я тогда не напросился на эти слова, не было бы королевского сына, которого здесь обручили. Одно слово, и вместе со счастьем уходит молодость».
— Что было ей суждено, тем она и стала, — тихо сказал он.
— А мы этого не предвидели, — ответила со вздохом мадам де Сурди, сделав вид, будто не помнит о всех уловках, которые сама же некогда пустила в ход, дабы осуществилось назначение Габриели.
Бельгард разглядывал только что обрученных детей.
Маленький Вандом, не по летам развитой, большой и толстый, ему не понравился. Тем не менее он расчувствовался вновь, он один. «Бедный мальчик, — сказал он про себя. — В сущности, ведь ничего не случилось. Кто знает конец песни».
ЭДИКТ
Празднества в честь великого договора, хоть и вызвали большое стечение народа, в одном разочаровали всех. Прекраснейшая из женщин не присутствовала на них. Из-за беременности она уже не могла участвовать в публичных церемониях. Как только обстоятельства позволили королю сопровождать ее, они вместе отправились в город Нант, и там его бесценная повелительница родила ему второго сына, Александра. После первого. Цезаря, второй — Александр, и как дитя Франции он получил титул Monsieur
[68].
Замок и город Нант только что были сданы королевским войскам. И так как тотчас по прибытии ему был дарован его Александр, то король Генрих подписал Нантский эдикт — в порыве отцовской радости. Так это всеми было понято и сомнениям не подвергалось. А незадолго до того был подписан великий договор, в котором обручение двух детей обусловливало возврат последней из его провинций и тем самым умаляло важность этого события — разумеется, с заранее обдуманным намерением. Кто готов был поднять крик, теперь замолчал, впрочем неизвестно, надолго ли. Вот мы и дошли до другой залы, здесь подписывается Нантский эдикт.
— Вот до чего мы дошли, — говорили между собой католические вельможи. — Вот куда привел нас этот король. Побежденными оказались мы.
Кардинал де Жуайез:
— Он дарует свободу совести. Его день настал. По-прежнему ли он гугенот? Или теперь он уже не верит ни во что?
Коннетабль де Монморанси:
— Меня он именует своим кумом. Но я его совсем не знаю.
Кардинал:
— Некогда при Кутра он победил и убил двоих моих братьев. Другом я быть ему не могу. Но я дивлюсь его упорству.
Коннетабль:
— Мы ведь хотим, чтобы это королевство было великим? Лишь ценой свободы совести могли мы как победители заключить мир в Вервене. Остальных его намерений я не знаю.
Кардинал:
— Свобода совести: если бы наша святая церковь мыслила по-христиански, а не по-мирски, она сама даровала бы ее. Однако мы должны мыслить по-мирски, дабы существовать.
Коннетабль:
— Он хочет существовать во что бы то ни стало. Он называет свой эдикт несокрушимым.
Кардинал:
— Его эдикт несокрушим в той же мере, как он сам.
Тут кардинал повернул простертую руку ладонью вниз. Коннетабль понял, что этот жест означал поверженного на землю врага.
— Побежденными оказались мы, — говорили католики, если не предпочитали умалчивать об этом. — Король дает волю ереси, но этого мало. Крепости ваши тоже остаются вам, протестантам. А где наши крепости? — спрашивали они представителя противной партии, который в сутолоке был оттеснен от своих и увлечен на другой конец залы. Обычно никого не трогало, какую веру исповедует то или иное лицо. Сегодня религии строго разделились.
— Вам будет позволено совершать свое богослужение во многих католических городах, нам же у вас это запрещено. Вам будут даны все гражданские права, вы будете чиновниками, даже судьями.
— А разве вам не разрешено быть ими? — через головы окружающих возразил Агриппа д’Обинье. — Кто, как не мы, отдали королю всю свою кровь, и если мы остались живы, то отнюдь не собственным попечением. Зато я знаю других, которые рука об руку с Испанией ревностно старались погубить это государство. А теперь, когда наш король взял верх благодаря нами выигранным битвам, кто требует себе все должности и всю государственную казну? Те, что предали его и готовы предать вновь.
Слово «предали» Агриппа произнес, пожалуй, слишком громогласно. Правда, споры не прекратились, но голос спорщики понизили: король читал свой эдикт. За слово «предали» те господа, к которым обращался Агриппа, охотно бы проучили его. Но Агриппа был так мал ростом, что его нелегко было найти среди более высоких протестантов, а те поспешили оттеснить его назад, чтобы он успел скрыться.
В толпе протестантов маршал де Роклор говорил господину Филиппу дю Плесси-Морнею:
— У вас весьма кислая мина. Разве это не радостный день?
— Так называли мы день битвы при Кутра, — сказал Морней. — Тогда мы были войском бедных. Войском гонимых во имя справедливости.
Роклор:
— У нашего короля были впалые щеки, я как сейчас его вижу.
Морней:
— Обернитесь и увидите: щеки у него остались впалыми, и битва его продолжается. — Морней собирался добавить: «А у меня с господином де Сен-Фалем поединок не на живот, а на смерть. Хуже того — когда выйдет мой трактат о мессе, я утрачу милость короля». Маршал перебил его.
Роклор:
— Король выполняет сегодня данное нам слово и этим ограничивается. Нам бы следовало быть первыми в государстве, а мы получаем теперь такие права, какие дают тем, кого лишь терпят, и ни малейшего ручательства за их длительность. И это после двадцати лет борьбы за свободу совести!
Морней:
— Ее мы завоевали непреложно. Король говорит правду. — А про себя Морней думал: «Свобода совести — достояние души. Настанут времена, когда мы сможем сохранить ее лишь в сердце и в изгнании».
Между обоими протестантами возникло многозначительное молчание, оно возникло из мыслей, которые обычно не высказываются. Под конец Роклор все же заговорил:
— Некогда он не владел королевством и не был велик. Он и мы с ним вместе ели сухой хлеб и молились. Язычники окружают меня, но именем Божьим я сокрушу их. А кто сокрушен теперь? И все равно, это было бы ни к чему. Свершения не стоят усилий, — в смятении говорил господин де Роклор, слывший при дворе шутником и насмешником.
Филипп Морней, человек, раздираемый мукой, возразил, причем оба избегали глядеть друг на друга:
— Нельзя стареть. Лишь один среди нас не стареет. — Он грудью и лицом подался к своему государю, его он избрал от юности своей.