История повторялась, и Джоан знала, чем все закончится. В прошлый раз, став свидетелем подобной драмы, она сделала попытку покончить с собой. Джоан назвала этот период с Майком Голдбергом «еще одной горькой главой», в течение которой, по ее утверждению, она не пролила ни слезинки
[870]. Но крайне трудно представить, чтобы в ее и без того хрупком психологическом состоянии она не была потрясена этой ситуацией до глубины души.
Пока Майк катался по городу в «бугатти», купленном во время медового месяца, и жил с Пэтси и ее двумя детьми (а часто и с Фрэнком) на Второй авеню возле площади Святого Марка, Джоан не находила себе места
[871]. А раскаявшийся Жан-Поль тем временем слал письма: «Джоан, Cherie, если ты не приедешь, я тут все разнесу»
[872]. Несмотря на измены, Жан-Поль, по словам его близкого друга, «очень сильно любил Джоан»
[873]. Письма не действовали, и Риопель приехал в Нью-Йорк. Он два месяца уговаривал Джоан, и она согласилась вернуться во Францию
[874].
Период неопределенности и метаний в личной жизни Джоан совпал с раздумьями Грейс о браке с Бобом. Пока Джоан жила в Америке, женщины часто виделись. Они никогда не были особенно близки — обе одинаково сильные и одновременно диаметрально противоположные как личности, но летом 1959 года неожиданно сошлись
[875]. Грейс понимала сложность дилеммы Джоан. Она могла предложить дельные советы по выживанию этой чрезвычайно уязвимой особе, которая выглядела так, будто ей все нипочем.
Грейс познакомилась с Риопелем, когда прошлой осенью ездила в Париж. Она была уверена, что, несмотря на очевидные сложности, отношениям Джоан с этим мужчиной ничто не угрожает
[876]. Во время операции Жан-Поля по возвращению Джоан они приезжали к Грейс и Бобу на «Лудловскую ферму». Их образ жизни был не тем, о котором мечтала Джоан, но атмосфера той встречи имела терапевтический эффект.
Два мачо говорили об автомобилях и лодках (последние были страстью Жан-Поля), а две женщины обсуждали свою неопределенность в отношении этих мужчин и творчества. К августу Джоан была готова вернуться во Францию
[877]. Фрэнк в стихотворении «Adieu, Норман; бонжур, Джоан и Жан-Поль», посвященном тому ее приезду в Нью-Йорк, напишет:
Единственное, что нужно делать, это просто продолжить
просто ли это,
да, это просто, потому что это единственное, что нужно делать
можешь ли ты это?
И Джоан начала новую жизнь на улице Фремикур. Она много работала и никого не допускала в мастерскую
[879]. Она продолжала выставляться в Нью-Йорке в «Конюшенной галерее», но в Париже у нее своей галереи не было
[880]. Женщину-художника во Франции уважали еще меньше, чем в США, а американскую женщину-художника и вовсе презирали и игнорировали. А Джоан, особа откровенная и несдержанная, вообще составляла отдельную категорию.
«Они называли меня дикаркой в Европе, — вспоминала она много лет спустя. — Считалось, что есть много такого, чем никогда не может быть женщина, в том числе она не может быть дикой и необузданной»
[881]. Во Франции Джоан стала невидимой как художник, ей пришлось довольствоваться жизнью в тени Жан-Поля. Его картины висели на стенах мастерской на улице Фремикур, и когда другие художники приходили к ним на чердак выпить или поужинать, они обсуждали его, а не ее творчество
[882].
«К ней относились как к женщине великого человека», — писала искусствовед Синди Немсер
[883]. Вытесненная на задний план, Джоан, казалось, какое-то время чувствовала себя вполне комфортно. «Как будто они заключили некое молчаливое соглашение: он звезда; он занимает положение, которое ей очень трудно оспорить, ведь он признан чуть ли не гением во всей Европе», — объяснял биограф Риопеля
[884].
Нынешнее положение Джоан довольно сильно напоминало то, которое Ли занимала на протяжении всей жизни с Джексоном. Джоан никогда не пыталась отвлечь внимание от Жан-Поля, она защищала его так агрессивно, что вскоре получила прозвище «американская огресса»
[885]
[886]. Она уговаривала его работать, часто говоря: «Когда ты устал, в депрессии или даже болеешь, есть только одно лекарство — встать и писать»
[887].
Джоан чувствовала себя в изоляции, но для нее это было знакомое, почти желанное состояние — оно позволяло заниматься живописью
[888]. Под вековыми балками высокого потолка и под темно-серым парижским небом, со своими терьерами у ног и музыкой, заполняющей всю огромную мастерскую, Джоан изливала себя на холсте. В ее палитре появились новые цвета, как из «теплого» спектра — кадмиево-оранжевый, красный и желтый, так и «холодные» — розовая марена, фтало синий и белый. Они напоминали тона, которые художница когда-то использовала в картине «Городской пейзаж». Ее мазки снова рассыпались и лопались, словно бросая вызов любому, кому придет в голову остановить их движение.