Вообще-то я ненавижу его за то, что он оказался прав.
Потому что с Лан произошло то же самое. Рак перестроил не только ее тело, но и траекторию бытия. Если бабушку перевернуть, она обратится в пыль; даже слово «умирание» совсем не похоже на слово «мертвый». До болезни такая податливость казалась мне прекрасной: предмет или человек, перевернутый вверх ногами, становился чем-то бо́льшим. А теперь эта способность к эволюции, которая когда-то заставила меня гордиться тем, что я желтый гомосексуал, предала меня.
Сидя возле Лан, мыслями я вдруг перенесся к Тревору. Он умер больше полугода назад. Я вспомнил наш первый секс, не тот обычный, когда я держал его член, а настоящий. Это случилось в сентябре, после очередного сезона работы на ферме.
Урожай развесили по балкам вплоть до стропил, листья сморщились, некогда насыщенный яркий зеленый цвет потускнел до оттенка военной формы. Пришло время разжигать угли, чтобы ускорить процесс заготовки табака. Для этого кто-то из работников должен был остаться в амбаре на ночь и жечь угольные брикеты, сложенные плотными стопками на расстоянии двух-трех метров друг от друга на земляном полу. Тревор попросил меня приехать, когда пришла его очередь дежурить. Вокруг нас горели стопки угля, красное пламя подрагивало всякий раз, когда по полу пробегал сквозняк. Сладковатый запах усиливался, к потолку поднимался жар.
Было за полночь, когда мы оказались на полу, ореол света вокруг масляной лампы отгонял ночную тьму. Тревор склонился ко мне. Я приоткрыл губы, ожидая поцелуя, но он не коснулся их, а спускался ниже, пока не ущипнул зубами кожу внизу моей шеи. Тогда я еще не знал, как глубоко эти зубы вонзятся в тот год, еще не знал жара его тела, его бьющую из всех щелей американскую мужественность; не знал о том, что его папаша имеет обыкновение плакать после трех бутылок дешевого пива, сидя на пороге дома, пока по радио транслируют игру «Пэтриотс», а рядом лежит книга Дина Кунца
[55] «Живущий в ночи». Не знал, что однажды старик Тревора найдет сына в кузове «шевроле» в грозу — в бессознательном состоянии, дождь хлещет по ушам. Отец выволок его по грязи, вызвал скорую, потом была больничная палата, героин обжигал Тревору вены. Моего друга выписали чистым, он продержался целых три месяца, а потом сорвался опять.
Густой горячий воздух последних летних дней низко гудел в амбаре. Я прижался к его загорелой коже, теплой после работы. Его белоснежные еще не испорченные зубы покусывали мою грудь, соски, живот. Я не сопротивлялся. Потому что у меня нельзя отнять то, подумал я, что отдано добровольно. Наши одежды упали на пол, как бинты.
— Давай сделаем это, — его голос задрожал надо мной, Тревор пытался скинуть с себя трусы.
Я кивнул.
— Расслабься. — Его рот — рана юности. — Я буду нежным.
Я повернулся на живот, неуверенный, взволнованный, положил голову на локоть и стал ждать.
Шорты остались у меня на лодыжках. Тревор встал сзади, его пушок пощекотал мне ягодицы. Он несколько раз плюнул в ладонь и растер слюну у меня между ног, пока кожа не стала липкой, скользкой и безупречной.
Я опустил голову. От пола пахло землей, пролитым пивом и железистой почвой, а Тревор тем временем обильно смазывал член слюной.
Он подался вперед, я услышал, что кричу, но не закричал. Во рту вкус соленой кожи, зубы уперлись в кость — я вгрызался в собственную руку. Тревор остановился, не успев войти в меня целиком, сел и спросил, все ли нормально.
— Не знаю, — ответил я, тяжело дыша.
— Только не реви. Не смей плакать. — Он снова плюнул, слюна капнула на член. — Давай еще разок. Если будет больно, я остановлюсь.
— Ладно.
Он надавил, вошел глубже, навалился всем телом и оказался во мне. Боль ослепила меня яркой вспышкой. Я стиснул зубы, коснувшись кости на запястье.
— Я вошел, я в тебе, малыш, — громким шепотом в ужасе сказал он, парень, который получил то, чего хотел. — Я вошел! — пораженно воскликнул Тревор. — Я чувствую. Черт! Ни хрена себе!
Я попросил его остановиться, а сам оперся руками о земляной пол. Между ног у меня пульсировала боль.
— Давай продолжим, — попросил Тревор. — Я должен продолжать. Не могу остановиться.
Не успел я ответить, как он начал двигаться снова, поставив руки по обе стороны от моей головы, от них шло тепло при каждом толчке его тела. На шее у Тревора висел золотой крестик, он никогда его не снимал, и теперь распятие то и дело билось о мою щеку. Тогда я взял его в рот, чтобы оно не болталось. У крестика был вкус ржавчины, соли и Тревора. С каждым движением в голове у меня плясали искры. Через некоторое время боль притупилась, невесомое онемение проходило по моему телу, как новое более теплое время года. Это чувство вызвала не нежность и не ласка: телу ничего не оставалось, кроме как привыкнуть к боли, притупить ее до невозможного искристого удовольствия. Я узнал, что анальный секс прекрасен, если сможешь перетерпеть боль.
Философ Симона Вейль сказала: «Совершенная радость исключает само чувство радости, ведь когда душу наполняет объект, в ней не остается места для „Я“».
Тревор вздымался надо мной, а я бессознательно потянулся рукой назад, захотел дотронуться до себя, убедиться, что я есть, но рука нащупала Тревора, будто, войдя в меня, он стал моим продолжением. Греки считали, что секс — это попытка двух тел, в прошлом разделенных богами, соединиться вновь. Я не знаю, можно ли этому верить, но ощущения были именно такие: будто мы вдвоем, как шахту, разрабатываем одно тело, сливаемся, и вот уже нет ни одного свободного уголка для «Я».
Когда минут через десять Тревор задвигался быстрее, кожа покрылась потом, кое-что произошло. Я почувствовал сильный запах, похожий на запах земли, только неприятный. Я сразу понял, что это, и запаниковал. В пылу страсти я даже и не подумал подготовиться, не знал, как это сделать. В порнороликах никогда не показывали, что люди делают до соития. Они просто совокуплялись — быстро, жарко, уверенно и безупречно. Никто не рассказал нам, как правильно делать это. Никто не научил, каково это — зайти так далеко и крепко опозориться.
Мне стало стыдно, я прижался лбом к запястью и оставил голову качаться в этом положении. Тревор замедлился, потом остановился.
Стало тихо.
Над нами между листьями табака порхали мотыльки. Они хотели поживиться зеленью, но из-за остатков пестицидов погибали, как только хоботками касались наживки. Мотыльки сыпались с потолка в предсмертной агонии, жужжали на полу.
— Черт. — Тревор поднялся, на лице недоверие.
Не глядя на него, я машинально сказал:
— Извини.
Головка была покрыта темными пятнами, в свете лампы член пульсировал и опадал. В тот момент я почувствовал себя не просто голым, а вывернутым наизнанку. Мы стали тем, чего больше всего боялись.