Из подворотни выбежали навстречу Лай Лаичу три собаки: одна чёрная, на неё пёрышко ночи упало, другая – рыжая, худая да пугливая, третья – жёлтая, хромая, с обрубленным хвостом. Ох и встречали они Лай Лаича: крутились, к земле прижимались, всю округу звонким лаем залили, ладони ему да щёки облизали. Заулыбался Брехун, на корточки присел. Чёрному псу чесал за ухом, жёлтую хромую гладил по широкому лбу. Для каждого пса нашлись у Брехуна тихие слова. Как ни старалась, не расслышала Липка, что он в широкое рыжее ухо нашёптывал, о чём рассказывал уху с жёлтой кисточкой. Сторонилась Липочка собак, чтоб они на радостях лапами кофточку не замарали, отодвигалась от них – а то начнут руки облизывать, слюной обрызгают, синие колготы сеточкой шерстью осыплют. Очень уж хотелось ей красивой быть: чтобы волосок к волоску, чтобы лоскуток к лоскутку.
С псинами дворовыми наговорившись, выпрямился Брехун, лицом просветлел, глазами засиял, а рукой осмелел не в меру. Липку поймал, обнял – и понеслись они с ветерком к дому не высокому, не горбатому, не рябому, не щербатому, а к обычному бетонному строению, которое принимает цвет настроения. Было у Липки на душе легко, в будущее она глядела выжидающе, много чего хотела, мало чего умела, но не робела. Поэтому бежала она не к серому страхолюдине о восьми этажах, как многим показалось бы. И не к многоэтажному бараку-дураку, чьи близнецы на Лихоборах расплодились, да на морды не уродились. Бежала Липка к дому, дождём умытому, диким виноградом увитому, к белобокому красавцу с синими окнами, за крышу которого держится кружево-облако.
«А комнаты под чердаком, что погорели недавно, не Лай Лаичу принадлежат, вот и славненько. И вон то, забитое досками окошко на третьем этаже, – не его. На седьмом балкон хламом завален, там клетка пустая на боку лежит, без канарейки, без другой птицы, тоже, видно, чужой. Какая-то женщина мечется на кухоньке первого этажа, бьётся орлицей сердитой, галкой побитой щи варит, а не родня Брехуну, как хорошо».
Так догадывалась про себя Липка, а Брехун с прямой дорожки свернул, не к подъезду, а вбок куда-то увлекая. «Выходит, не к кособокому крылечку направляемся, не к корявой лесенке, над которой нависла фуражка с перекошенным козырьком. Как же в дом-то попасть, если не через дверь железную, рядом с которой всяких бумажек мокрых налеплено?»
Спешит Лай Лаич к дверке подвальной, что рядом с подъездом, как сирота, присоседилась. Три ступеньки к той дверке спускаются. На верхней ступенечке расплёл Брехун Липочкину косу, золотое покрывало по плечам растрепал, словно свой подарок разглаживал, завитушками да колечками укладывая. Смутилась девушка, позабыла, какое сегодня число. Не голубицу из клетки, а месяц да год нынешний из памяти выпустила. Как отца-мать величать, наизусть не помнила, а что они там говорили, чему учили – и подавно.
На второй ступеньке развернул Брехун девушку к себе лицом, ко всему остальному городу Москве – спиной лебединой. Поблёскивал Лай Лаич на Липку глазищами пса дворового. Кружил взгляд голодный над её губками мягкими, будто рой мух над вареньем из красной смородины. Всё ближе прижимался Брехун, теплом обдавая, отдышаться не давал. Ошалела девка, сколько ей лет-зим – позабыла. Адрес дома родного деревянными бусинками разлетелся-раскатился по миру, не собрать.
А как ступили на последнюю ступенечку, впился Брехун губами хозяйственными девице в растерянные уста. Утеряла сознание девица, что с ней делают, понять стесняется. Ни на что она не надеется, оттолкнуть Брехуна не решаясь, на саму себя удивляется.
Ай, а ведь с уменьем обнимался Брехун! А как со знанием дела лобызался Брехун! То причмокивал, то сжимал, словно заново он девку ваял. Это не ясный месяц сверкает, а Брехун глазами играет. Ручищей чего-то разыскивает, а натыкается не туда. Тело девичье ощупывает, словно начальник таможни в аэропорту. Диво ли, что шатается Липка.
Час лобызались, второй обнимались. Всё никак не мог оторваться Брехун, жажду он давнюю утолял, голод вековой помаленечку притуплял. Не унимался Лай Лаич, несло его по полю бескрайнему на сером волке, гнал он без руля, без ветрил, глаза закатив. Годков пять, он, наверное, не ел. Зим-лет шесть он, навскидочку, не пил. Что же он такой голодный по миру-то скитался? Как же он с жаждой такой ненасытной под небом-то жил? А всё ж подустал, надорвался, кое-как успокоил серого волка, от Липки тихонько отстранившись, давай ключи искать от двери фанерной.
Подкашивались у Липочки ножки, словно семь дней бродила она босая по горам каменистым, по мхам щекотным, по осоке колючей. Сделались тяжелыми ручки, будто несла она бездонное ведро воды колодезной. Горели у Липочки щёчки, словно проспала она весь день у жаркой печки.
А Брехун с дверью ковыряется, связкой тяжёлой громыхает. Уж он фанерную трясёт, серую ногой пинает, а не поддаётся дверь, держится зубьями замков за стену, не жалеет Брехуна. Текут у Лай Лаича по лбу реки горячие, раскалились щёки небритые, между бровей кустистых залегли две глубокие борозды. Дрожат ручищи Лай Лаича, трепещут нетерпеливые, никак не могут ключиком куда надобно угодить.
Долго бился-стучался Брехун, в скважину принюхивался, не нагрянули ль чужие. А скважина узенькая глазком моргала, ничего не выдавая. Семь потов потерял Лай Лаич, ногти обломал, свитер на локте порвал, ручку дверную отломил. Наконец крякнули зубья замков, пустили хозяина. Пнул он дверь сдержанно, поддал ногой легонечко. Щенком заскулила упрямая, старушенцией просипела снисходительно. Рванулся было Лай Лаич к себе домой, но вовремя посторонился, Липочку внутрь заманивал. А красавица зубки оскалила. «Чего это, – спрашивает – я должна к тебе идти? Для какого праздничка в гости зовёшь?» Прошипела, а сама про себя удивилась: «Я ли это, соболиные бровки нахмурив, ножкой со всей силы топаю? Мои ли слова, как крапива, стрекаются? Да откуда же такое взялось у меня, не из ветра же московского, пока на роликах разъезжала? А немало я, значит, о жизни знаю».
Глазками почернела, взглядом кольнула, ни за что ни про что куснула Лай Лаича в самое сердце. Не ожидал Брехун, что птичка с золотой головкой умеет за палец клюнуть. И нашла же время на себя ценник навешивать. Вскипел, но стерпел, посерел, но сдержался на первый раз. Быстрее молнии ручищей под кофточку тоненькую залез да как царапнет острым ногтем от шеи до талии тонкой, девичьей. Ничего не заметила Липка, но показалось ей, будто калёным железом спину прижгли, кнутом мокрым по лебединой полоснули. Обожглась, похолодела и не знает, померещилось или вправду шепнул ей на ушко Лай Лайч: «Проходи, будь ласкова, а не то силой затащу. Такой уж я уродился: кто ко мне льнёт, того угощу, а кто от меня прёт, тому не прощу».
Затворилась за ними дверь фанерная, замком об стену жадно клацнула. Темновато в хоромах Лай Лаича: в дремучем лесу ночью осенней и то светлее будет. Заблудилась Липка, по стенам руками шарит, Брехуна окликает, а он молчит, будто в овраге глубоком притаился. Сыровато в прихожей нетопленой: на заливном лугу у реки, где ночует Туман Несураз, и то теплее будет.
Не успела Липочка с теменью сдружиться, не разглядела, куда пятится. Валенки пластиковые скинула, в угол куда-то зашвырнула. Побрела израненными ножками по плешивому коврику: мешковина колючая и то мягче будет. На ощупь выбралась она из прихожей в тесную комнатку. Немного разглядела в тёмной каморе той: окошко под потолком, тряпочкой затянутое, креслице, шкаф книжный в углу, больше ничего. Собралась было Липочка, пока не поздно, потихоньку ноги в руки и бежать. Повернулась в направлении к побегу и упала как подкошенная в креслице низкое, на коленки к Лай Лаичу.