Книга Собачий царь, страница 26. Автор книги Улья Нова

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Собачий царь»

Cтраница 26

Говорят, подстерегает Недайбог всех, кто затхлую воду страха в глубине души затаил или чёрного дятла тоски в сердце носит. Чует Недайбог горемык за версту и преследует их днём и ночью. Вот поэтому, остановившись, гнала я от себя мысли горькие. Душегрейку на все пуговки застегнула, ровненько платочек подвязала и степенно пошла по дремучему лесу, собирая по пути белый пух, пёрышки, паутинки, одуванчиковые пушинки. Трудно из себя печаль вытравить.

Скучно дождь холодный накрапывал. И старухи сосны плаксиво скрипели, страх нагоняя. Но потом отвлеклась я сборами, паутинки потихоньку в клубочки сматывала. Под еловыми чёрными лапами находила белые пёрышки, их тоже про запас складывала. Вскоре мягкое белое облако мне на радость в мешке собралось.

А потом-то узнала я: три недели Лопушиха неуёмная после ссоры на крик стонала, рёбра сломанные не срастались. Три недели Лопушиха лежала, будто в бане перетопленной, в поту. Три недели колотило и трясло её. Но в конце концов, отмучившись, баба крепкая, баба мудрая, собрала по клочкам силу-мужество, поднатужилась – не померла. А Лохматый буян, представь себе…»


Повесть на полпути оборвав, вынимает сестрица невесть откуда свой затрапезный мешок. Каждый раз она его под безрукавкой спрячет, украдкой втащит. А шуршит тот мешок важно, с достоинством, и не подумаешь, что всякой чепухой он набит: пёрышками, паутинками, рыбьей чешуёй. Из щелей, из прорех сыплется пыль-сор, кружат под потолком одуванчиковые пушинки. Вот уже везде, куда ни кину взгляд, – стружки да опилки лежат. Как бросается на глаза рогожа нечистая да сестрицына рожа бесстыжая, руки развожу, руль выпуская. Так и едем: слезу утираю, улыбку прячу – и смеюсь я над ней, и плачу.


Чаще всего объявляемся мы в Москве ближе к вечеру, а небеса тоскливые, низкие, только голову наклоняй. Напирают на дорогу с обеих сторон стоглазые спальни, многоэтажные хатки. Справлены они под одну гребёнку, по цвету поганки-грибы напоминают, издали понятно: отрава в таких, а не жизнь.

Вот уж едем мы по центральной, Ямской улице. Поглядел бы ты, Вихорь Вихорович, что с сестрицей моей тут творится: задирает нос, хорохорится, словно важная да богатая курица. Дальней дорогой утомлённый, сворачиваю в неприметный проулок – главное, чтобы без людей и фонари поскромней. Тормозим в кромешной темени. Никому не видные, не слышные, в строжайшей тайне, что приехали. Отмыкаю «Чайку» белую. «Ну, – говорю, – барыня, вылезай. Распоряжайся сама. Беги, набирайся ума».

Вырывается Тармура, будто из темницы на волю. Для приличия в щёку чмок и без оглядки от меня наутёк. Сыплется грязь таёжная с её галошек на тротуары московские. А на спине горбатой прыгает-скачет тот мешок, от которого я чуть не плачу. Корчит мне рожи заплатанная рогожа. Что поделаешь, родная сестрица, разве можно на неё злиться? А я и не серчаю. Терплю. Прощаю.

Довольный, что доехали без происшествий, отправляюсь по Москве гулять. В темноте ничего не разберёшь, я и не любопытствую, что переменилось с прошлого раза. Завтра за работу возьмусь, а пока несусь по переулкам в своё удовольствие. Кругом тёмные, проводами зашнурованные небеса и лютики-фонари. То не чудик-студент голубей гоняет, а сквозь столичные сумерки, туда, где крыши, и выше летит мой резкий пронзительный свист. Антенны шатаются, плакаты крыльями хлопают, листики сухие хороводом кружат, поскрипывают да покачиваются строительные леса.


Вдруг при свете фонарей начинает воздух поблёскивать. Сначала изредка, над подъездами, над кустами, как виденье, подмаргивает голубой глазок. Блеснёт неосторожно и снова скрывается в сумраке. Ночной прохожий остановился, голову задрав, в небо глядит. Завидую я такому человеку: он обо всём на свете позабыл и, как дитя, радуется. Для меня-то не секрет, что такое среди ночи творится. Я-то голову ломаю, куда на этот раз сестрица подевалась.

Чаще всего, в подворотню от меня ускользнув, забирается Тармура на пустой, заброшенный чердак. Устроится в уголке возле разбитого окошка, сушки грызёт, частушки поёт и часами заворожённо глядит, как внизу дрожит огоньками спящий город. Что ей эти огоньки рассказывают? О чём их дрожание повествует? Не знаю. Может быть, озябли они на осеннем рябиновом холоде. Час-другой, налюбовавшись, оживляется сестрица. Как тряхнёт она мешком над городом, вырывается в воздух чепуха. Сверкает-переливается над деревьев корявыми пальцами. Пляшет, плавает над крышами чешуя: тут блеснёт, там сверкнёт. Не успеешь оглянуться – уж всё небо трепыханием заволокло. Как тряхнёт Тармура мешком ещё разок, разлетаются от земли до небес пёрышки, паутинки, одуванчиковые пушинки. Тихо в воздухе кружатся, чего-то нашёптывают, всех, кто в городе не спит, убаюкивают. Бродит ночной прохожий, чепухой околдованный, в чёрные небеса глядит. Шорохом белым одушевлённый, греет он в горячих ладонях руки своей ненаглядной барыньки. А за то, что волосы у неё так нарядно перламутром искрятся, – лобызает её горячие уста прямо посреди улицы, на глазах неприкрытых и зашторенных окон…

Глава 4
Книговед Лиходеич

…В этом году, до Тармуры чуток не доехав, натыкаюсь среди лесов таёжных на молодую неутоптанную тропинку. Гуляет она под соснами ото всех в стороне, себе на уме. Не боясь с мечты спугнуть, окликаю тропинку с чудинкой, повелительно прошу помочь. А она, щучья дочь, бросается от меня наутёк, куда-то вбок. Что за примета такая? Ой, наверно, плохая.

От тропинкиного упрямства возникает во мне нахальство. «Ну, – думаю, – поймаю, отчитаю». И вот я уже, будто безумный, вдогонку лечу, чего-то кричу, а тропинка пугливая, к просьбам глухая, торопливо от меня ускользает. На цыпочках прыгает над корнями, над кустами, над трухлявыми пнями.

Хлещут по щекам елята мохнатыми лапами. Стегают по ногам кустики колючие. Крапива старая кусается. Хитрит тропинка, петляет, из стороны в сторону кидается. Но трудновато от меня оторваться. Не встречается на пути ни нор барсучьих, ни глубоких многоруких оврагов, а сосны стройные безучастно облака подпирают. И бежит дикая тропинка, еле-еле ножками перебирая. Запыхалась, растерялась, всё равно надеется старика перехитрить.

Долго ли так бежим, не знаю: когда кого догоняешь, уж-то о часах вспоминаешь? Эх, а ведь если к сумеркам не догоню, нырнёт она в темноту, затаится, и поминай как звали. Вот, руку протянув, почти за косу тропинку ухватил. А коса туда-сюда тикает, из-под самых пальцев вырывается. Домыслы мои тем временем, как стая ворон: шум, гам – и ни вам, ни нам. То кажется, что честная дорожка надо мной за грубый тон потешается. И вдруг ястребом из ясного неба возникает в уме догадка: а ведь это лживая стёжка, лешего подружка, в чащобу загоняет. Вот тебе и Недайбог. И бежит тропинка, то на лебедь белую похожая, то на чёрную ворону непригожую.

А леса вокруг тёмные, еловые, тишину в ветвях затаили и молчат. Щётки хвойные за патлы хватают, клоки выдирая. Молодые лиственницы хлещут по щекам. Путается шелуха в бороде. Где-то рядом вечер крыльями сизыми машет, прохладу нагоняет. Вот уже, поуютней нахохлившись, начинают сосны дремать. В один миг охладился лес, сощурился, шевельнулась ночь под рваными крыльями ёлок, поползла меж стволов. Сейчас она растянется от земли до небес, и настанет вокруг темнота. «Ох, – умоляю, – лес дремучий, меня не мучай. Расступись на два шажка, выпусти старика».

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация