Книга Собачий царь, страница 66. Автор книги Улья Нова

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Собачий царь»

Cтраница 66

Стало боязно пошевелиться: замер на крыльце продуктового, что будет дальше, ожидал. Ничего не видел вокруг, всё пропало: не было больше ларька, где жарят кур, и кошки, и того далёкого места дороги, где машины превращаются в мух, – только прощальная весточка зимы в воздухе красиво летела.

Раньше я снежинки эти не замечал вовсе. И многие другие приметы, большие и малые, проносились мимо, пролетали стороной, никак меня не касаясь, ничегошеньки не означая. А теперь замер я, застыл, залюбовался. И вспомнилось. Точнее, из сумбура запахов городских проступило. Это ведь, Молчальник, три года прошло с тех пор, как я в Москве очутился. Это ведь два с лишним года просквозило с того часа, как я в собачью шкуру угодил. А со снежинки чего взять? С ними всегда одна и та же история: хвать, её уже нет. И куда она подевалась? Вроде ветер мимо не пролетал. Удалой бездорожник не проносился. Как это можно понять, чем оправдать: только что снежинка была здесь, украшала жизнь – а теперь остался перед глазами один только чёрный собачий нос. А она шевельнулась, блеснула, невесть что поведала. И исчезла. И оборвалась зима. Ну, скажи, Молчальник, разве можно после этого не ожить отчётливей, не вдохнуть свободнее и спокойно сидеть на крыльце продуктового, ничегошеньки дальше не ожидая?»


А на следующий день, ранним утречком, шагнула Зина на подножку вагона плацкартного. Притихшая, одинёшенька, без провожатых и безо всякого багажа. Не хотелось ей из Москвы уезжать, но поезд шикнул, вздохнул раскатисто и рывком отшатнулся от вокзальной платформы.

Всю дорогу тряслась она на верхней полке, словно покойница, с головы до пят укрытая простынёй. Но уж больше не было в ней холода лютого. И обиды все до одной она извъюжила, разметелила по улицам московским. Вот и лежала теперь неподвижно, не живая, не мёртвая, не как зимняя бабочка-ветреница, не как красавица о девяти зеркалах на крыльях, а со стороны напоминая шумным попутчикам сломанный музыкальный инструмент.

Набирая ход, поезд ревел, лязгал, яростно рвался на север, но весь этот грохот её не тревожил, не бередил, а убаюкивал. Вскоре рассеялся смех громовой, истаяли пьяные выкрики, отдалился храп раскатистый. Были сны Зины седые и прозрачные, будто туманы озёрные.

Сердобольная старушка долго трясла её за плечо, заглядывала в лицо мутными глазёнками из бурых морщин. Вздрогнула Зина от незнакомого сиплого голоса, пробудилась от дыхания пьяного. Чьи-то грубые руки украдкой погладили её холодные лодыжки, ощупали озябшие бёдра. Тётушки-пассажирки, пробираясь с котомками на выход, что-то на бегу голосили. А потом проводница окатила резким и суровым: «Просыпайси, конечная!»

Кутаясь в затёртую шубейку, из рукавов которой совсем недавно вырывались вьюги, вылетали метели, спустилась Зина на низкий перрон. Поезд давно исчез, оставив после себя пустые пути да потухшие семафоры, а она всё стояла и смотрела, как заплетаются рельсы косами и теряются там вдали.

Укутанная от лишних глаз сумерками, пересекла привокзальную площадь и побрела по городку, перебирая цепочку маленькой сумочки, что болталась на её остром птичьем плече. Чтобы избежать прохожих, среди которых могли оказаться знакомые, пробиралась Зина по переулкам узким, хлюпала по весенней грязи. В фиолетовой полутьме плыла изящной серо-голубой тенью. Редко на пути её расцветали горячими астрами фонари. От усталости казалось, что кто-то ухватил за краешек шубейки, с каждым шагом все настырнее тянет назад.

Кое-кто в тот вечер всё же невзначай выглянул в тусклое оконце, заприметил пугливую тень, уловил нетвёрдые шажки. Когда нечаянный зритель, неожиданно признав её, растворял форточку, окликал или махал рукой, Зина кивала в ответ, старалась улыбнуться, но вся аж сжималась, бледнела и легонько прибавляла шаг. Её печалило, что теперь будут знать об её возвращении. Она вздыхала и запахивала шубейку, словно надеясь от чужих и недобрых глаз укрыться. Залитый теменью городок поглотил её. Вслепую кралась Зина мимо деревьев голых и пустырей окраинных. Кое-как, по памяти, пробиралась мимо гаражей, сараев, трёхэтажных корпусов ткацкой фабрики. В тусклом свете редких окон тень летела по тротуарам узким, скользила по стенам складов тесовых, потом вдруг исчезла. Потерялась из виду. Ну куда можно деться с кособокой улочки, стиснутой с обеих сторон низкими сырыми времянками?

Вот мелькнуло что-то на втором этаже сутулого длинного дома, где раньше ютилось общежитие ткацкой фабрики, а нынче в квартирках доживают свой век подслеповатые старушки-ткачихи. Да, она, Зина, крадётся по лестнице. Остановилась, гладит изрезанный дерматин входной двери, шепчет замкам в их тёмные скважины, упрашивает пустить, но всё без толку. В темноте не разглядеть, дрожит ли улыбка в уголках её губ, наворачиваются ли слёзы на глаза. Нерешительно прохаживается она туда-сюда перед дверью, а замки насупленно молчат и дружно ждут, что будет дальше. Вот наклонилась к нижнему, старенькому, бесхитростному и спрашивает вкрадчиво: «Кого зовёт собака в Москве, когда лает в тоске? Что он таит в кулаке, когда спешит по Тверской в феврале? Сколько ему надо рублей, чтобы жилось веселей?» Немного помолчав, не найдя, чего бы предположить, старикан недовольно щёлкает, а за ним сдаются все остальные. Настоявшаяся тишина квартирки пахнет мёртвыми бабочками, пылью, свалявшейся шерстью и тиной.

Отдохнув с дороги, бродит Зина по комнате, не понимая, что теперь делать, как быть дальше. День-деньской не находит она себе места, скучает да мается, неспроста всё выскальзывает да валится у неё из рук. А тем временем мебель, шторы, коврики, даже белые крахмальные наволочки покориться отказываются, дружно объявляют войну. Шкаф пыхтит в лицо обносками. Бабкин буфет огрызается духом плесневелого хлеба. Проеденные кружевницей-молью простыни рассыпаются-расползаются в руках. Настырно ёжатся под утюгом шторы, сжимает створки окно, туманится зеркало, ночами кровать ворчливо скрипит при любом кротком вздохе.

Покорно терпит Зина грубости вещей. Терпеливо сносит выходки почужевшей утвари, ни возмущённый вздох, ни всхлип обиженный не вырываются из кротких губ. День за днём всё нежнее протирает она зацарапанные бока трюмо, все настойчивей драит поблёкшие полы, подкармливает маслом заржавелые петли, выбивает коврики. Будто неповоротливая собачка на привязи, едва поспевает за ней маленький визгливый пылесос.


Весть о её возвращении в тот же вечер облетела городок. Бывшие подружки-знакомые, обрадовавшись, что теперь появится повод для пересудов, стали чаще выходить на улицы, сидели на лавочках, играли на гармошках, стучали в домино во дворах. Злословили: как же, явилась, куда ей деться, кому она нужна. Судачили: горько одной восвояси вертаться, растрёпой, нечёсой, в изношенном барахлишке. Дети малые, подхватив злобное ликование, на всякий случай смеялись вослед, когда она вечером выходила побродить у озера. Мальчишки бегали за ней по пятам, следили, что она там делает на берегу. Говорили подслушанное у взрослых: это она не потому такая молчаливая и тихая, что гордая или учёная, а потому, что от стыда сгорает. Ещё бы, вернулась без гроша в кармане, бледная, в истрёпанной юбке, в рваных чулках, в сбитых сапогах. Болтали, что она легкомысленная в бабку свою, когда-то первую красавицу городка, швею Евдокию. На вид обе лапушки, а вообще-то девки не промах, если что плохо лежит – не упустят… Щурили глаза раскосые, шептали речи хитрые, старались прозреть, чем Зинка занималась в отъезде и почему всё же вернулась. А предположения не уходили дальше привычного: сорвалась девка с цепи, думала, всё ей будет мёд, а Башляй поигрался, промотал её денежки, протрезвел да и выставил вон, мало ли красавиц в столице. Вот и вернулась она назад в штопаных чулках, в шубейке линялой, никому не нужная, больше ничья. А и куда ей деться-то? Хорошо хоть, в подоле не принесла. А может быть, как раз плохо это, грустно будет одинёшеньке, не для кого жить. Шушукались, что у Зинки злая удача. А у кого злая удача, кто у Недайбога на особой примете, держись от того подальше, обходи его дом стороной.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация