Карен качает головой. Она, понятно, слыхала разговоры про Ветле Гроо. Как и говорила мать, его имя жило еще долго после его смерти. Однако ее никогда не интересовали родительские разговоры за кухонным столом про то, кто владел какими участками и кто кого облапошил в бесконечной череде наследования, срочных продаж и обменов. Но что старик Гроо владел в Лангевике солидными участками, знали поголовно все, и стар и млад.
— Значит, Сюзаннина мама — внучка Гроо, — в раздумье произносит она. — И все-таки Сюзанне в наследство ничего не досталось, кроме дома, так вы говорите?
— От владений Гроо только и остался участок вокруг старого каменного дома, где жила Сюзанна; Линдгрены переехали туда, когда ихний коллектив развалился. Они тогда продали усадьбу в Луторпе и землю вокруг. А прочее, участки до самого Кваттле и лес, Пер Линдгрен продавал помаленьку, год за годом, то есть когда он сыграл в ящик, ни полоски травы не осталось.
— Этот их коллектив, — задумчиво говорит Карен, — он вообще-то был большой? В смысле, сколько их там проживало?
— Ну, я, понятно, не считал, — отзывается Эгиль Йенссен. — Линдгрены, само собой, и еще одна семья из Швеции. И датчанка какая-то, кажись. Жена моя пару раз с ней разговаривала, и, по ее словам, та была вполне разумная, получше других.
— Кажется, были еще англичане, а может, ирландцы, во всяком случае, между собой они часто говорили по-английски, люди слыхали, когда встречали их в городе. Н-да, точно не скажу, но человек восемь-десять взрослых да ребятишки, само собой. А вот имен я не помню… — Одд Марклунд с вопросительным видом оборачивается к собутыльникам, но и те тоже качают головой.
— А вторая-то шведка впрямь красотка была, — замечает Йаап Клус. — Мы обычно сидели в “Якоре”, в порту, и фантазировали насчет того, что у них там происходит, когда гасят свет. Любопытствовали маленько, тогда ведь много болтали про шведов да свободный секс, сами знаете.
— Ты за себя говори, мне вот недосуг было шастать вечерами вокруг Луторпа да вынюхивать. — Арильд Расмуссен уходит на кухню с пластиковым баком, полным пустых пивных стаканов.
Карин смотрит на стариков. Они рассказывают о событиях без малого сорокалетней давности, и, когда сюда явились Линдгрены со своим коллективом, было им лет по тридцать. Вероятно, ровесники, только из совершенно разных миров. Тридцатилетнему мужчине, уже отмеченному печатью пятнадцати лет профессионального рыболовства в Северном море, те, кто готов был отказаться от уютной жизни, чтобы растить овощи на истерзанном ветрами острове посреди моря, наверняка казались сущими психами. Сами они провели детство возле дровяных печей и керосиновых ламп и не видели в жизни без современных удобств ничего романтичного. Какой резон добровольно отрекаться от всего того, ради чего другие трудились как проклятые. Обозы тогда, как говорится, тянулись в другую сторону, ни один нормальный человек не менял небось современную Швецию на Доггерланд?
Карен вполне может себе представить фантазии про коллектив; эти молодые женщины наверняка казались чуть ли не экзотическими существами по сравнению с безвременно постаревшими лангевикскими рыбачками. А вот местные женщины, по всей вероятности, были отнюдь не в восторге при виде батиковой свободы без бюстгальтеров. Впрочем, даже размякшим мужикам из “Якоря” приезжие, пожалуй, пришлись не ко двору. Невзирая на любопытство, они, похоже, смотрели на коллектив со смесью злорадства и зависти. И тем не менее Пер и Анна-Мария Линдгрен остались. Что их удержало?
Теперь всей этой маленькой семьи не стало, и никто о них вроде бы не горюет, думает она с ощущением неловкости. Даже о Сюзанне, которая выросла в Лангевике, никто доброго слова не скажет. Каково же ей было расти в этом городишке?
— А известно что-нибудь о том, как они ладили у себя в коллективе? Ведь целый год тут провели, жили вместе, всем делились, как вы говорите. Не было слухов о раздорах или склоках?
Клус пожимает плечами, будто потерял интерес к этой теме.
— Ну, они ведь разъехались, стало быть, даже у них случился перебор со свободной любовью и этой ихней экологией, — говорит Йенссен. — Я бы вот женой нипочем делиться не стал. Ежели бы кто на нее позарился, — добавляет он со смешком, который тотчас переходит в хриплый кашель.
Одд Марклунд отставляет стакан, смотрит Карен в глаза.
— Многие в то время хотели попробовать другой жизни; одни новизны искали, другие, может, убежать хотели от чего-то. Сколько людей приезжало сюда и уезжало за минувшие-то годы, верно, Карен?
Он знает, думает она, глядя на его руку, крепко схватившуюся за барную стойку, видит влажный след на темном дереве.
— Ты как, девочка?
Одд Марклунд глядит на нее с огорченным видом, и она успокоительно улыбается ему.
— Голова немножко закружилась. С обеда маковой росинки во рту не было, так что пора мне двигать домой. — Она поворачивается к Арильду Расмуссену, который успел вернуться из кухни.
— Последний вопрос. Ты сказал, что земля, где стоят ветряки, Сюзанне уже не принадлежала. Но она все равно воевала с энергокомпанией?
— Да, так и было. Она не знала, что земля продана, думала, участок по-прежнему ее. Пока землемеры с инженерами не явились без приглашения на участок, который она считала своим. Случилось это вскоре после ее развода, когда она переехала сюда, видать, не успела еще выяснить, что да как. А вскоре папаша ее помер, вот тогда-то она и узнала, что все давным-давно продано.
— Не удивительно, что она чувствовала себя обманутой, — говорит Карен. — Она думала, земля ее, а все давным-давно было продано и теперь продавалось сызнова, и по соседству скоро поставят сорок два ветродвигателя.
— А вот и нет, — перебивает Арильд Расмуссен. — Владелец продавать не собирался. Этот проныра умудрился сдать землю “Пегасу” в аренду.
На пятьдесят лет, с дележом доходов и всем прочим. И волки сыты, и овцы целы. Черт его знает, как он умудрился.
В голосе Расмуссена сквозит презрение, но равно и уважение. Сама Карен главным образом досадует, что Сюзанне Смеед не повезло.
— Да, безусловно, ловко обтяпано, — сухо роняет она. — Кстати, кто он, этот “проныра”?
— Сынок Акселя Смееда, Юнас, ясное дело, кто ж еще?
27
— Погоди, я помогу!
— Нет, мне удобно, ты только дверь подержи, будь добр.
Корнелис Лоотс выполняет просьбу и быстрым шагом идет к матовой стеклянной двери, ведущей в отдел уголовного розыска. С ощущением собственной бесполезности он наблюдает, как инспектор Карен Эйкен Хорнби, красная от напряжения, боком протискивается в дверь, сгибаясь под тяжестью здоровенной картонной коробки.
— Черт, — бормочет она, когда большая сумка сползает с плеча.
Корнелис Лоотс окончательно чувствует себя идиотом, поскольку, не придумав ничего умнее, подхватывает сумку и идет рядом с начальницей, которая, широко расставив ноги и откинувшись назад, тащит свою тяжелую ношу. Когда она сворачивает в буфетную, он не выдерживает. Общими усилиями они опускают коробищу на пол, обошлось без тревожных звуков. Карен одаривает его благодарной улыбкой, массирует натруженные ладони.