“Ты должна рассказать, — сказала она. — Тумас и Пер вправе знать. И Анна-Мария тоже”, — добавила она, понимая, что отныне все изменится.
И в конце концов Пер открыл жене печальную правду. Что он ей изменил. Что дети, которых ждет Ингела, от него. Что он станет отцом, ведь у Анны-Марии, вероятно, никогда не будет детей. Пожалуй, уже тогда, услышав наверху душераздирающие рыдания, все они поняли: это начало конца. Поняли еще до того, как слезы и крики сменились ледяным молчанием. Или понимание пришло к ним лишь в следующие недели, когда тревога за Анну-Марию медленно обернулась злостью?
Может, как раз тогда они, один за другим, пришли к весьма неприятному осознанию, что идея делить всё хороша в теории, но ужасна в реальности. Может быть, как раз когда они втайне думали, что реакцию Анны-Марии все-таки легче понять, чем безразличие Тумаса. Когда восхищение его способностью всегда прощать и идти дальше мало-помалу сменилось презрением к его мягкотелости. Почему он не разозлился? В самом деле сумел простить Ингелу и Пера? Он что же — эта мысль была под запретом, но неудержимо напрашивалась, — не настоящий мужчина?
Один за другим они отказались от мечты. Тео вернулся в Амстердам всего через несколько недель после крушения идиллии. Брендон и Джанет продержались чуть дольше. Сопережили скорбь Анны-Марии и боязливое пьянство Пера. Сопережили непонятно спокойное отношение Тумаса ко всему, что бушевало вокруг него. Смотрели, как у Ингелы растет живот, словно постоянное напоминание, что ничто не уладится. На сей раз проблема не исчезнет.
И однажды студеным февральским утром Брендон застал Джанет в гавани, она в одиночестве сидела на причальной тумбе.
— Завтра я уезжаю, — сказала она. — Поедешь со мной?
— Куда? — спросил он.
— Куда глаза глядят.
И они тоже все бросили, покинули коммуну.
Но Диса осталась. Она исполнит свой долг, как и обещала им, дождется, когда родятся дети. А потом — так она обещала себе — она тоже уедет из этого ада.
И когда роды наконец начались, по какому-то природному инстинкту надежда вернулась. Может быть, как только родятся дети, все опять станет хорошо. Как только жизнь вернется в дом. Ингела механически выполняла ее указания: дыши, не тужься пока, подожди, подожди… Давай!
А Тумас все время сидел подле нее. Тумас, не Пер. Может, несмотря ни на что, это и была его месть. Единственная маленькая демонстрация власти, которую он себе позволил, — выставить Пера за дверь. Он, Тумас, первым увидит детей, хоть они и не его.
Все произошло на удивление быстро; уже через несколько часов после первых схваток родился первый ребенок. Здоровая девочка, получив легкий шлепок полотенцем, тотчас закричала. А потом Диса поняла: что-то не так. Ингела вдруг обессилела и впала в апатию. Минул почти час, пока все наконец завершилось и родилась вторая девочка. Слабенькая, вялая, вполовину меньше сестры. Когда училась, Диса слышала о таких случаях: один близнец может забирать в утробе матери столько питания, что второй отстает в развитии. И, разумеется, она читала о матерях, у которых не возникало привязанности к своим детям, о женщинах, которые вместо счастья материнства испытывали глубокую депрессию. Слышала и читала, но никогда не видела.
Уже трое суток. Трое суток тревоги. О детях, которые не едят, об Ингеле, которую ни одна из дочек словно бы не интересует. И впервые с тех пор, как она решила принять эти роды, Дисе Бринкманн хочется, чтобы Ингела была в больнице.
— Так больше нельзя, — повторяет она. — Нам нужна помощь.
Она поднимает голову, видит их глаза. Безнадежные у Тумаса, испуганные у Пера. И глаза Анны-Марии, которая держит на руках вторую девочку. Диса смотрит на нее, и на миг у нее мелькает мысль: понимает ли она, что ребенок не ее. Когда Ингела погрузилась в апатию, Анна-Мария тотчас же словно пробудилась к новой жизни. Принялась ухаживать за здоровой девочкой, качала ее, кормила и успокаивала, присматривала за ней, как за собственной плотью и кровью. Сейчас она недоуменно смотрит на Дису, вновь переводит взгляд на ребенка, крепче прижимает его к себе и с улыбкой наблюдает, как он насасывает резиновую соску на бутылочке.
— Она ест. Когда я даю ей рожок, — говорит она.
— Мелоди ест, — говорит Диса, — но Хэппи весит слишком мало. Я больше не могу брать на себя ответственность, нужно отвезти ее к врачу. Ингеле тоже нужна помощь. Вы же видите, что-то не так, она даже не в силах держать детей.
Пер встает так стремительно, что стул с грохотом опрокидывается.
— Это мои дети, — говорит он. — Вы не можете просто забрать их.
На кухне воцаряется мертвая тишина. Бесконечные секунды, тревожное дыхание, невозможные мысли. Потом Диса наклоняется над столом.
— Выбирай, Тумас: либо я везу Ингелу и Хэппи в Дункер, в больницу, либо мы сегодня же вечером уезжаем на пароме домой, в Швецию.
Не говоря ни слова, Анна-Мария встает, отставляет рожок на стол и уходит с Мелоди на руках.
Тумас смотрит ей вслед, потом переводит взгляд на Дису.
— Мы едем домой, — тихо говорит он.
68
Стиснув зубы, Карен выходит из “Зайца и вороны”, садится в машину, кладет голову на руль. Она ошиблась.
Чертовски ошиблась.
Последние сутки были заполнены бумажной работой, телефонными переговорами с прокуратурой и частыми поглядываниями на мобильник. Энн Кросби не объявилась. Диса Бринкманн тоже.
Карен еще раз безрезультатно допросила Линуса Кванне, который упорно стоял на своем. Да, он признает в общей сложности четыре кражи со взломом. Да, он пытался поджечь домишки в Турсвике и Грундере, но с какой стати называть их поджогами с целью убийства? Там ведь никого не было, он знал, когда поджигал. Да, но тогда, черт побери, самое время изменить законы…
О нет, Сюзанну Смеед он не убивал, он вообще не был в этом чертовом Лангевике или как его там.
Последнее будет опровергнуто — всего через полчаса после того, как Карен покинула допросную. Звонок от криминалистов поступил в четыре часа дня и начался с извинений: дескать, завал работы по мурбекскому расследованию, поэтому Карен пришлось долго ждать результатов.
Она выслушала Сёрена Ларсена без комментариев.
— Мобильник Кванне находился в зоне действия вышки в южном Лангевике примерно одиннадцать часов, с двадцати двух тридцати одной до девяти двадцати четырех, — сказал Ларсен с плохо скрытым злорадством в голосе. — Этот хмырь провел весь Устричный фестиваль в забытой богом дыре. Что там можно делать, а? Уж ты-то знаешь?
— В общем-то особо нечего, — ответила Карен. — Увы.
— Да, он точно был здесь, — сказал Арильд Расмуссен, когда несколько часов спустя она показала ему в “Зайце и вороне” тюремную фотографию Линуса Кванне. — Сидел вон там, в углу, и весь вечер болтал по мобиле. Торчал в зале, хотя вечер был теплый и все остальные сидели на улице. Напился, как последний алкаш, скажу я тебе, пришлось собственноручно вышвырнуть его за дверь около трех. То есть нет, само собой, около двенадцати…