– У вас есть семья? Вас ждут друзья?
Она медленно мигает. Я устала пытаться расшифровать ее моргания и поэтому сдаюсь.
Мы сидим молча.
– Бог предлагает каждому разуму выбор между истиной и покоем. Возьми то, что пожелаешь, – у вас никогда не будет и того и другого.
Я поворачиваю голову. Притворная Мамаша сидит за столом напротив меня и смотрит на своего гребаного пластикового пупса.
– Что?
– Это сказал Ральф Уолдо Эмерсон, – говорит она, лаская пластиковую щеку малыша. – И он прав. Мы не можем иметь и то и другое. Мы должны выбрать что-то одно.
Я поворачиваюсь на стуле. Моя спина касается стены. Я складываю руки на груди.
– И вы считаете, что нам всем хочется и того и другого?
– Как вам сказать… – медленно говорит она. – Мы все еще здесь, не так ли?
От ее слов мое сердцебиение замедляется. Я глотаю застрявший в горле комок.
– И давно вы здесь? – спрашиваю я.
Она смотрит на меня. Ее ярко-голубые глаза словно прожигают меня насквозь. Пусть она чокнутая, но я вижу знание, до которого далеко моему собственному. Знание, которое могут дать только опыт и боль.
– Три года, – говорит она.
Это место – эта тюрьма – ее дом.
– Большинство проводят здесь всего несколько месяцев. Они прекращают бороться со своими истинами. Они принимают их такими, какие они есть, и уходят отсюда.
Я поднимаю голову. Мне не нравится, куда идет разговор.
– А вы? – спрашиваю я. – Где ваша истина?
Она указывает на окно.
– Где-то там. Три года назад она была мне не нужна. Не нужна и сейчас.
Я сажусь на своем стуле прямо. В двух шагах от меня человек, которым я боюсь стать. Я не хочу быть запертой в Фэйрфаксе до конца моих дней. Я не дам этому случиться.
Притворная Мамаша многозначительно улыбается и наклоняется ближе ко мне. Я откидываюсь назад.
– Твоя правда тоже где-то там, не так ли? – говорит она.
Я встаю. Мой стул громко скрипит. Притворная Мамаша смотрит на своего ребенка. Но вместо того, чтобы спеть пластиковому пупсу нежную колыбельную, она поет старый гимн, от которого у меня по спине пробегает озноб.
Она окончательно чокнулась. Все вокруг меня чокнутые.
Я медленно выхожу из комнаты и, оказавшись в коридоре, ускоряю шаг.
Я не такая, как они.
Я это точно знаю.
Дверь со стуком захлопывается за мной. Я быстро оглядываю комнату. Отца Ланы сегодня здесь нет.
Я шагаю и представляю себе замерзшую сосульку, все еще свисающую с хилой голой ветки. Несмотря на мороз и сильный ветер, она отказывается падать.
Я падаю на кровать и смотрю в потолок.
– Ты не сумасшедшая, – громко говорю я. – Ты здесь не на всю жизнь.
Я судорожно втягиваю в себя воздух.
– Ты не одна из них.
Мне кажется, что я, наконец, начинаю понимать, сколько времени потеряла. Я знаю, что оно прошло мимо меня, но понимание в конце концов сокрушает и давит меня, словно товарный поезд.
Я могу мечтать. Могу представлять себе разные образы и надеяться, но это ничего не изменит. И самое страшное – то, что я знаю… знаю, что в этой истории есть что-то еще. Еще один поезд несется прямо на меня на бешеной скорости. Тем не менее я его не вижу. Лишь слышу, как слегка содрогается земля. Как рельсы дребезжат под моими ногами. Слышу его пронзительный свисток.
Но я не могу сдвинуться с места. А могу лишь надеяться, что умру в считаные секунды, когда он собьет меня.
– Я не сумасшедшая, – повторяю я. – Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая…
25. Отмотаем время назад
Той ночью мне не снится Лахлан. Или Макс.
Мне снится Лана.
Ей двенадцать. Ее длинные, до пояса, волосы заплетены во французскую косу. Она только что закончила есть и помыла свою тарелку. Ее учитель придет через десять минут. Каждый день в запасном кабинете наверху у них были уроки. Сначала общественные науки, затем Лана переходила к математике. Затем небольшой обеденный перерыв, а после него – час тихого чтения. И, наконец, последние два урока – английский и физкультура, но последнюю Лана воспринимала как дополнительное время, чтобы покататься на лошади.
Некоторым ее жизнь может показаться смехотворно скучной. Но она любила свой простой распорядок дня.
Она стряхнула тарелку, выключила воду и поставила тарелку на сушилку. И в этот момент почувствовала его. Он шел к ней.
Она тотчас окаменела. Ее мускулы напряглись, она могла только смотреть прямо перед собой. Она машинально считала кафельные плитки за мойкой. Отец стоял позади нее. Прижавшись к ней, он провел пальцами по ее косе.
«Сорок пять, сорок шесть…» – неслышно говорила она, скользя глазами по каждой гладкой плитке. Квадратные кусочки были совсем маленькими. Она могла считать их днями.
– Какие красивые волосики, – сказал он.
«Шестьдесят пять, шестьдесят шесть», – продолжали шептать ее губы. Ее руки дрожали, но она стояла неподвижно, ожидая, когда отец умолкнет и перестанет ее трогать.
Она ждала, но он по-прежнему стоял у нее за спиной.
– У тебя перемена в одиннадцать тридцать, ведь так? – спросил он.
Его дыхание коснулось ее кожи. Запах табака и кофе. Не очень приятная смесь.
«Семьдесят один, семьдесят два, семьдесят три…» Из-за этого запаха она тотчас сбилась со счета. Сердце было готово выскочить из груди. Легкие начали сжиматься, она начала задыхаться. Мысли путались в ее голове.
– Лана?
Она сглотнула.
– Да, в одиннадцать тридцать.
– Хорошо. – Он отступил назад. – Тогда увидимся.
Он ушел. Было слышно, как за ним закрылась задняя дверь. Лана тяжело привалилась к мойке, чувствуя облегчение от того, что он ушел, и в то же время страшась того момента, когда он вернется.
Я открыла глаза.
Двенадцатилетняя Лана наклонилась надо мной. Ее глаза покраснели от слез. Коса распущена, пряди волос болтаются вокруг лица. У нее розовая рубашка в цветочек. Джинсы, слегка подвернутые, с меловыми отпечатками пальцев.
Она – настоящий ребенок. За исключением глаз. Они на десять лет старше.
Мои пальцы сжимают край простыни. Она выдыхает, и в воздухе повисает легкий туман. Я ахаю и втягиваю в себя воздух, который она выдохнула.
– Ты все еще мне помогаешь? – шепчет она. Ее голос совсем детский и жутко испуганный.