Я не сразу узнала, что папу арестовали. Когда за ним пришли, я спала. Утром мама сказала, что папа уехал в командировку. Я ей поверила. Я верила всему, что говорили мне родители. Прошло несколько дней. Как-то вечером к маме пришла жена ее среднего брата, они дружили еще с гимназии. Я уже лежала в постели, засыпала. Они думали, что я сплю, и я невольно подслушала весь их разговор. Они обсуждали, что можно сделать, куда пойти и как доказать, что отец не враг народа. Тогда я поняла: папа не уехал в командировку, произошло что-то очень плохое. Ни минуты никаких сомнений не было, мой папа не может быть виноватым. Никто в нашей семье не предполагал, что папу могут арестовать. Единственное, мама всегда ругалась, что он во все лез и на язык был очень острый. Критиковал какое-то начальство за то, что подворовывали и что-то неправильно делали, он же был бухгалтером и все видел. А этого не стоило делать, нужно было сидеть и молчать. А он за правду боролся, не мог молчать — не тот был характер. И мне от папы передалось такое правдолюбие. Но так как у меня за плечами уже имелся папин опыт, я, конечно, себя сдерживала.
После того разговора я стала очень замкнутой, необщительной. Я и выросла скрытным человеком. У меня всегда были только одна-две хорошие подруги. Я не боялась, просто у меня не было желания общаться и открывать душу.
Мама никогда подробно не рассказывала мне, как происходил папин арест. Ей было очень тяжело это вспоминать, а я настолько ее любила, что щадила и не мучила расспросами. Но с маминых слов я запомнила такой эпизод. У нас на стене висела самодельная картина в рамке — какие-то цветы, из журнала, видимо, вырезали. Но дело в том, что на обратной стороне этих цветов был портрет, кажется, Бухарина
[29]. Когда был обыск, распотрошили эту картину, увидели портрет и тоже занесли в дело — мол, скрывал портрет Бухарина. Да это и неважно — кого. Кого-то из «врагов народа».
Мама беспрерывно хлопотала, обращаясь во всякие организации, куда только она не ходила! Стучалась во все двери, как и все люди в то время. Я старалась еще теплее к ней относиться — не скандалить, не безобразничать. Мы верили, мечтали, что все это ненадолго и папа скоро вернется. Сначала он находился, кажется, в Бутырской тюрьме. Свиданий с ним не разрешали, только передачи. Папу осудили по статье 58–10 «Антисоветская пропаганда» и дали срок — восемь лет ИТЛ, отправили в Коми АССР.
В лагере папа работал в бухгалтерии. Раз в месяц писал письма, отдельно мне, отдельно маме. Мы и до лагеря с ним всегда переписывались, когда он уезжал в санаторий в Кисловодск. Я тогда еще ему писала печатными буквами: «Папа, я тебя люблю», буквы иногда не в ту сторону смотрели. Папины письма всегда были такими аккуратненькими, конверты заключенные делали сами, и они мне очень нравились. Папа просил посылать ему фотографии. И мы обязательно делали фотокарточки и каждый год посылали. Своих фотографий из лагеря папа не присылал, поэтому запомнился мне таким, как на фотографиях до ареста. Когда его арестовали, ему было тридцать семь лет.
Папа вложил в меня аккуратность и обязательность: уж если ты пообещал, то должен делать. И он постоянно поддерживал меня в письмах. Мы много писали друг другу, и я никогда не чувствовала себя обделенной любовью. Вот одно такое письмо:
«Дорогая моя доченька.
Сначала крепко тебя целую, а ты за меня маму поцелуй. Напиши, как ты учишься. Я, может быть, скоро приеду. У нас есть здесь малюсенький медвежонок, он очень смешной и умный. Про него я тебе напишу подробный рассказ. Я тоже по тебе ужасно соскучился. Ты ведь да мама наша — у меня одни-единственные на всем свете, любимые, родненькие. Пиши мне чаще. Пришли свою фотокарточку».
Я папе рассказывала про школу, какие предметы изучаю, все учебные дела свои описывала. Папины письма были воспитательного порядка. Помню, как папа наставлял меня учиться ходить на лыжах, заниматься спортом. И я училась ходить на лыжах, занималась спортом. Я делаю акцент на лыжах неслучайно: если я окажусь на Севере, мне это может пригодиться. То есть папа, по крайней мере, допускал, что меня и маму могут арестовать.
Мы регулярно отправляли ему посылки. При наших скудных возможностях они были очень простые: сухари, лук, чеснок, какие-то вещи, одежда. Посылки для него были очень важны. Вот письмо, адресованное маме:
«Дорогая моя, родненькая женушка, рад тебе сообщить, что вчера получил сразу две посылки и твою телеграмму. Одновременно шлю телеграмму, сообщая о получении твоего письма от 13 января, посылок и телеграмм. Не нахожу слов, солнышко мое, благодарности моей тебе и Тасе
[30] за получение посылки. Посылки прибыли, как и предыдущая чайная, в совершенном порядке. Получил все полностью, перечисленное в письме. В наших условиях посылки — самое дорогое, что есть, буквально им нет цены. Соответственно их ценность и моя благодарность, дорогая моя Любонька. Как я сумею благодарить тебя за заботу? Не выходят у меня из головы слова, сказанные уже на лестнице. Я пробовал сказать не “прощай”, а “до свидания”… Однообразная жизнь в постоянных думах о вас. Мысленно всегда с вами. А ведь скоро три года. Сказал бы кто-нибудь на воле, что так может быть, не поверил бы. Радуюсь успехам доченьки нашей. Горжусь ею перед товарищами. Говоришь, похожа на меня. Ну что же, я не был уродлив ни морально, ни физически. Ну вот, и все написал. Когда получу от тебя весточку? Привет всем, крепко целую тебя и доченьку нашу.
Твой Борис
31 января 1941 года».
Еще два года ему оставалось жить. Все папины письма были им аккуратно пронумерованы. Мама увезла их с собой в эвакуацию.
Папины родственники тоже помогали посылками. Но однажды сказали моей маме, которую любили: «Люба, разведись с ним». Тогда многие так делали. Мама отказалась, она сказала: «Никогда». Мама была редкой, необыкновенной души человек.
Знали ли учителя и одноклассники в школе о моем отце — неизвестно. Я сменила много школ, никто меня не обижал, и я не чувствовала себя изгоем. Я была нормальная девочка, сидела всегда на первом ряду, потому что была близорука, кроме того, я очень хорошо умела подсказывать. Все дети прекрасно общались друг с другом, играли: то в классики, то веревку крутили, прыгали через нее. Я старалась делать вид, что ничего не случилось. Мне везло, что меня вечно куда-то избирали. Во втором классе мы стали пионерами, и меня тут же сделали звеньевой. Галстук пионерский носила с гордостью. Тогда я не понимала политической подоплеки. Какое счастье — стать пионером! Конечно, воспринималось все по-детски — что-то красненькое надели. Я потому и в комсомол вступила: значок понравился. Как-то была в гостях у родственников маминого брата, и вдруг пришел молодой парень, постарше меня, мне он казался уже очень взрослым. У него что-то блестело на лацкане пиджака. Я увидела эту блестящую штуку, и так мне захотелось иметь такую же! Я спросила: «А что это такое?» Он ответил: «А это нам, комсомольцам, такое дают! Это комсомольский значок». Все, на следующий день я пришла в школу и подала заявление в комсомол. И мне тоже такую штуку дали.