В нашем доме несколько месяцев жили четыре офицера. Им выделили комнатку. Вечером бабушка специально готовила для них горячий ужин. Она говорила: «Это воины, несчастные мужчины, оторвались от дома». Позже оказалось, это были офицеры, планировавшие наше выселение. Я маленький часто с ними играл, мне интересно было. Они мне кусочек сахара или печенье какое-нибудь давали. В тот день один из них взял меня на руки. А я дал ему пощечину и плюнул. Это была реакция на то, что тетя, мачеха, бабушка плакали. Потом офицер спрашивал у моего отца: «Аюб, за что он меня?» А отец отвечал: «У тебя не хватает ума понять, за что? Что вы с нашим народом делаете?» Потом в Казахстане дед говорил так: «Ни один из наших мужчин не оказал сопротивление чужеземцам. Единственный внук мой что-то сделал, больше никто ничего не сделал».
Солдатам было приказано при малейшем подозрении на неподчинение применять оружие без предупреждения, что они и делали. Я был маленький и мог видеть только то, что происходило в моем дворе. Вспоминали, как солдат прикладом ударил старика, его сноха, мать маленького мальчика, заступилась за него, и тогда солдат выпустил по ним очередь. Подобных случаев было очень много. Это были войска НКВД, они привыкли воевать с мирным населением.
Тех, кто отказывался уезжать, расстреливали. Мой дед хотел остаться. Отец, он был священником, сказал: «Я знаю, что ты задумал. Ты можешь двух, трех, четырех человек застрелить. Я знаю, что у тебя в тайнике стоит оружие. Но многим будет очень плохо, и на тебя падет их грех. Я как священник тебе это говорю». И тогда дед покорился.
По подсчетам, 40 процентов погибли в первые годы выселения. От голода, от ностальгии: человек отказывался разговаривать, есть, пить, и — умирал. Был один старик, он так и скончался. Люди рассказывали, что его постигла болезнь отечества — ностальгия.
На сборы давали 15 минут. Люди навечно уходили из своего отечества туда, где у них ничего нет, 15 минут на сборы в такой трагический день. Что успевали брать в руки, то и везли с собой. Иногда солдаты специально препятствовали тому, чтобы люди брали продукты, теплую одежду, — зло свое вымещали. Я не могу сказать, что все так делали. Говорят, находились среди солдат фронтовики, которые с нашими ингушскими и чеченскими мужчинами сражались на фронте, вот те более-менее по-человечески относились.
За минуты, которые выделили нашей семье на сборы, мы успели взять два мешка кукурузы, немного сушеного вяленого мяса, горшочек масла. Из постельных принадлежностей кое-что. Отец взял несколько священных книг, Коран моей матери 1911 года — он и сейчас у меня, несколько книг юридического порядка. Очень много было у отца арабской философской литературы, книг по геометрии, физике, математике — вся эта библиотека осталась дома. А также ценное старинное оружие, кремневое ружье, пистолеты, кинжалы XVII–XVIII веков. В каждом ингушском доме тогда висел специальный ковер под оружие. Чтобы серебро высветилось, женщины умели делать такие ковры.
Выселяемых поделили на категории, нетранспортабельных приказано было оставить дома — якобы потом придет специальная санитарная команда, и их повезут на поезде с врачами в хороших условиях. Некоторые с радостью оставляли таких людей. Приходила команда солдат, стариков и больных отвозили, клали на возвышенное место и с другого кургана расстреливали.
В нашей машине было человек двадцать из нашего двора. Никто не пытался бежать. Конвой, автоматчики — что можно сделать? По всей дороге стояли пулеметные расчеты. До поезда везли часа четыре. Дорога была забита машинами — представьте, весь народ выселяют! Ходили слухи, что нас посадят на корабли и бросят в море. Отец успокаивал людей, говорил, что это решение Бога и нам нужно ему покориться, сохранить семьи, веру во все хорошее, что у нас есть. Я помню, что женщины плакали — с родиной расстаются, а дед на них накричал: «Не надо, — говорит, - чтобы они видели наши слезы». Я даже не знаю, было ли мне страшно, но я чувствовал что-то такое, чего никогда не было, что-то очень плохое. Мне шел шестой год.
Когда нас везли, наши сопредельные соседи, осетины, устраивали праздники. Хлопали вслед нам, подметали — обычай такой у них. Очень радовались. Наверное, тому, что наши дома и земли перейдут им.
Еще засветло мы доехали до Орджоникидзе. На вокзале нас выгрузили. Мы стояли на холоде, окруженные солдатами, слушали, как осетины хором весело поют нам «Ой, варайда, варайда» — это как «люли-люли». Потом один солдат их прогнал, наверное, надоело ему это все слушать. Уже в сумерках нас погрузили в вагоны. И покатились мы в сторону Казахстана.
Везли нас в неизвестность в битком набитых товарных вагонах восемнадцать дней.
Человек же живой, у него есть естественные надобности — для этого в углу каждого вагона пробивали отверстие, делали крышечку и завешивали ширмой. У нас очень стыдливые женщины, а в то время они в два-три раза стыдливее были. Я ребенок, меня можно было в туалет отвести, а женщин очень много погибло от разрыва мочевого пузыря. Стеснялись люди, стыд тогда еще был в законе.
В дороге в нашем вагоне родился ребенок: помню, одна старая женщина приказала мужчинам отвернуться и не слушать. Потом раздалось что-то похожее на плач — ребенок родился.
Стояла страшная духота. Было душно и холодно одновременно. Дедушка усмотрел в вагоне какую-то дырочку, расширил ее шилом, и я прикладывался к ней ртом. Вкус этого сладкого воздуха я помню по сей день.
В нашем вагоне мой дедушка был старейшиной. У него спрашивали, как, когда и что делать, он отвечал. Ему было уже за сто, но он все еще был сильный и мог работать. Трудились все, работы было много: вагон прибрать, буржуйку растопить, что-нибудь приготовить. Питание горячее нам давали раз в два дня. В больших алюминиевых баках приносили какую-то кашу. Эту кашу потом женщины поровну делили между всеми. Еды было очень мало.
Я был единственный сын и потому не голодал. Особенно старалась моя бабушка: то кусочек вяленого мяса мне сунет, то кукурузного хлеба. Мы были из большого селения, от нас дорога шла до Орджоникидзе, и нас везли на машинах, а в других вагонах ехали люди, которых с гор спустили, у них только ручная кладь была, больше ничего. Они очень страдали от голода.
Остановки в среднем были раз в сутки. Самые быстрые, ловкие и решительные парни успевали принести уголь для буржуйки, воду. Люди на оправку выходили, женщины старались проползти под вагоном, чтобы оказаться на другой стороне. Но ни один в нашем вагоне не оставил ни одной очередной молитвы. Люди исполняли свои ритуалы и молились Богу несмотря ни на что.
Очень тяжело было с водой. Ее экономили, умывались, вытираясь едва влажными полотенцами. Когда запасы кончались, дед распоряжался взрослым больше не пить, а оставить детям. Для омовения в исламе указывается норма воды — минимум половина литра. Когда воды не было, использовали сухое омовение.
Дорога была трагической. В соседнем вагоне старушка умирала. И у нее был единственный сын. Она была, наверное, в беспамятстве и твердила, что хочет молока. На одной из остановок ее сын взял солдатский котелок и побежал на станцию. Где-то он купил это молоко. Я хорошо помню тот котелок, сейчас военные котелки вроде сплющенные, а тогда они были круглые, алюминиевые, белые. Мужчина был в полушубке, в левой руке у него был котелок. Поезд уже двинулся, и он бежал. Очень он старался догнать наш вагон. Дверцы вагона еще не были закрыты, в них стоял солдат, и я сквозь него видел, как этот человек бежит. И когда солдат понял, что мужчина нас уже не догонит, он выстрелил. Я помню, как плеснуло молоко, — очень часто мне это снится. И он растянулся на снегу. Это был рядовой случай.