На Лубянке я провела около пяти месяцев. Однажды сказали: «Собирайтесь». Сопровождающий засунул меня в «воронок»; порой попадались такие противные, или им жизнь своя не нравилась, что они вели себя очень грубо: не то что помочь в «воронок» влезть, а, наоборот, еще и толкнет лишний раз. Привезли в Бутырку, в распределительное отделение. Там я тоже очень много познала. Камера была огромная, народу полно, разной категории. Сидели даже две девицы, не знаю, врали они или нет — якобы Берия подобрал их на улице. Рассказывали, как издевалась над ними группа работников вышестоящей организации.
Недели через две начался мой этап. Я помню, время было уже позднее, темное, когда нас грузили в столыпинские вагоны. Вокруг охранники, собаки, крик, шум среди заключенных. В вагоне нас было порядочно, наверное, больше пятидесяти человек. Скамеек на всех не хватило — ехали стоя. Если выводили на платформу, охранники сразу нас предупреждали: будем стрелять, если побежите. Привезли нас в лагерь Чердаклы
[75], это Ульяновская область. А жить негде — только землянки. Представляете, что такое допотопная землянка? Крошечные окошечки, на полу кое-какой настил, нары в два этажа, узенький проходик и длинная-длинная землянка. Так мы жили довольно долго, больше года, пока сами же не построили бараки.
Был там огромный совхоз. Хозяин совхоза, высокий мордвин, довольно представительный, относился к заключенным благосклонно, должна сказать. Во всяком случае, нас периодически кормили мясным бульоном, а некоторым в миске даже попадались кусочки мяса. Не голодали. Хоть я и не получала из дома посылок, но мне хватало. Два-три раза мне прислала посылки мама Саши Тарасова. Варили обед сами заключенные. Этот хозяин-мордвин любил, чтобы его совхоз был в передовых, и терпеть не мог уголовников. Когда однажды к нам прислали уголовную группу и они стали хулиганить, отлынивать от работы, он в момент попросил, чтобы их перевели на этап. Поэтому в нашем лагере в основном были бытовики — женщины-бухгалтеры, экономисты, растратчики, вот такие. И политические, конечно. Много заключенных женщин, пострадавших за религию. Например, была Феня, субботница
[76]. Вот убейте ее, но в субботу работать она не выходила. Ее сажали в карцер, заставляли и так и сяк — не перевоспитали. Была еще интересная, смешливая Варя. Мы над ней, конечно, потешались, поскольку были советского воспитания: «Что, тебя Бог не спас, и ты сюда попала?» В таком духе, но она ни разу не обиделась и тоже над нами посмеивалась. Напротив меня на нарах спала Марья Николаевна Севостьянова, изумительная женщина, в прошлом — актриса. Мы с ней очень сдружились. Муж у нее был обычный инженер. Была какая-то история типа антисоветского высказывания, мужа расстреляли, а ей дали десять лет. Она до нашего лагеря была в другом, и как-то завели женщины разговор о Сталине, а Марья Николаевна по привычке сказала: «Да тьфу на него, что о нем будем говорить». И все, ей добавили еще пять лет. То есть осведомитель среди них сообщил, что она плюнула в сторону Сталина. Она мне об этом рассказала, поэтому его имя мы никогда не упоминали — у нас был хороший пример. Так что публика в бараке была очень приемлемая. Национальности разные: латыши, эстонцы, литовцы, западные украинцы. Никакой дискриминации по национальному признаку не было.
Женщины старше пятидесяти лет на общие работы не ходили. Меня это удивляло: почему молодые женщины остаются в лагере чистить картошку? А в то время женщины уходили на пенсию с пятидесяти лет, и, как ни странно, этот закон распространился и на лагерь. Общие работы — это все физические работы, земляные. Никогда не забуду зрелище — это только в кино увидите, — когда фашисты ведут наших русских и рядом бегут и лают собаки. Вот и нас, несчастных женщин, в бушлатах, в здоровых ботинках, в каких-то брюках (одеты мы были, сами понимаете, как настоящие зэки) так же водили на работу. Все передвижения за зону были только под конвоем, без него никуда. Мы копали силосные ямы, делали скирды. Вообще все совхозные работы, какие были, я прошла. Недаром у меня крестьянские корни. Научилась быков запрягать, с ними чуть ли не обнималась. Работали и на лесопосадке.
Пережить пришлось довольно много, пару раз я была на грани смерти. Однажды возвращалась с работы, и что-то так мне было плохо, я едва плелась, а сзади шел конвой. «Ты что там застряла, едва тащишься?» Оказалось, я заболела малярией. Это страшная болезнь, но меня спасли. В лагерях встречались прекрасные люди, даже среди начальства. Был в культурно-воспитательной части один воспитатель, бывший учитель. Многодетный, он пошел работать в зону, чтобы больше зарабатывать. Удивительно добрый человек. Он принес для меня трехлитровую банку какого-то компота, и женщины по очереди ходили ко мне и чайной ложечкой отпаивали. Потому что при малярии вас трясет, руки дрожат, температура очень высокая. Была замечательная молодая врач после института, она доставала для меня хинин, единственное лекарство от малярии, лечила меня. Если бы не эти люди, мне бы, конечно, не выкарабкаться.
Один раз ко мне приезжал папа. Ну, вы представляете, что это было за свидание: пожилой уже человек приехал из Москвы. Там, где находилась вышка и проходная в лагерь, была комната. Папа сидел с одной стороны стола, я — с другой, и мы разговаривали. Нет чтобы нам выделили полдня, побыть вместе. В комнате находился кто-то из мелких начальничков, они все про нас знали, как мы работаем, и папа у него додумался спросить: «А как она себя здесь ведет? Не озорничает?» — «Да нет, что вы…»
Мой арест, конечно, отразился на семье. Одна родственница сказала папе: «Ты — враг народа». И мачеха мне это говорила. Разве этого мало? Представляете, как в сознание людей вошла вот эта фраза — «враг народа»?
Выжить в лагере помогало желание жить. Я очень люблю жизнь. Мне и сейчас при всех неизбежных недугах хочется жить. Были люди, которые отчаивались: «За что я здесь?» Но я их оправдываю. Они действительно ни за что пострадали. Например, литовка Милда, с которой я была в очень хороших отношениях, у нее был муж-дипломат, грудной ребенок. Муж успел уехать в Англию, когда началось присоединение Прибалтики, а она не успела. Но ее как жену взяли. Ребенка своего она не видела больше восьми лет.
Одно время в лагере мне было очень лихо, я была в депрессивном состоянии и проявила слабость, прямо скажу: написала заявление, чтобы меня простили. Хотя в душе я своих убеждений не оставляла — я уже видела, кто находится в лагере, мне не нужно было доказательств, в какое время я живу. Написала, что совершила этот поступок по легкомыслию, сделала ошибку. Я просила об изменении меры наказания, об уменьшении срока. Написала я это на крошечном листочке, не по форме. Кажется, это письмо так и осталось неотправленным, потому что ни ответа ни привета не было.