Приехал я туда с вещмешком за плечами: книг у меня собралась целая библиотека. Встретил меня Красота — не зря у него была такая кличка, — и отправили меня в какой-то барак, где были не нары, а койки. Дня через три вызвал меня главный бухгалтер, высланный немец: «Есть у нас конный парк. — Лошадей использовали для транспортировки на лесоповале. — Будешь там счетоводом». И стал я работать в конном парке: на каждую лошадь велось целое дело. Потом отправили меня на командировку 19-го лагпункта, работать на лесоповале. Не очень долго я занимался непосредственно валкой леса — поставили меня учетчиком. Я замерял и маркировал уже распиленный лес. Ходил и в ночную смену. Три года прошло, я получил пропуск на бесконвойное хождение.
День, когда умер Сталин, запомнился мне на всю жизнь. Я был на командировке 17-го лагпункта «Березовка». Это был маленький лесоповальный лагпункт, всего 800 человек работало, оттуда я и пошел на освобождение. В тот день я работал в ночную. Сидел в бараке, и вот в семь часов развод. Это значит: выходят все и выстраиваются бригадами перед воротами. Стоят нарядчик, учетчик — людей по порядку выпускают и записывают. Конвой принимает и ведет в лес. А над воротами (их еще не открыли) висел огромный репродуктор. И вдруг Левитан объявляет последние известия таким особенным тоном: «5 марта в таком-то часу скончался великий вождь народов Иосиф Виссарионович Сталин». Восемьсот человек, которые выстроились, как грянули «ура» и стали шапки подбрасывать вверх. Начальник открыл ворота, потом сразу закрыл — не знал, что делать. И политические, и уголовники — все кричали «ура». Потому что знали: раз такое дело, то обязательно будет и амнистия, перемены будут обязательно. Прошло некоторое время, и ворота открылись. Выходя, я поздоровался с начальником: «Здравствуйте, гражданин начальник!» — так было положено. Он мне сказал: «Как же мы теперь будем жить?» Я ничего не ответил и пошел дальше.
Потом действительно была объявлена амнистия
[81], но только для тех, у кого срок был до пяти лет. А у политических заключенных таких сроков ни у кого не было, поэтому все мы остались, а вот уголовники пошли на освобождение. И настолько сразу обмелело, что некоторые лагпункты стали закрываться. Меня отправили на 17-й лагпункт — там находились только те, у кого была 58-я статья. Отношение к нам изменилось в корне: разрешили свободно выходить куда хочешь: ни обысков, ничего! Можно было брать продукты в сухом виде и готовить себе. И главное — сразу же начались пересмотры дел. Приезжали специальные комиссии, ходили по лагпунктам. Тем, кто отбывал свои десятилетки по «особому совещанию», сразу давали справку о реабилитации. И я ждал, что ко мне тоже подъедут. И вдруг меня вызвали к начальнику: «У тебя конец срока с зачетом рабочих дней. Я не имею права ни одного дня тебя держать». Я спросил: «Так может, комиссия приедет?» — «Комиссия еще где-то на 5-м или на 7-м лагпункте, а наш 17-й — ее еще месяцы ждать, чтобы она сюда приехала, а я тебя держать не имею права».
Я получил паспорт, в котором было написано: выдан на основании справки номер такой-то — а это уже сигнал, что меня нигде не пропишут, что я заключенный, бесправный человек. И с таким паспортом я приехал в Москву. Куда мне деться? Прописаться не могу. Моя тетя порекомендовала мне поехать в Клин к родственнице своей знакомой: «Ты можешь там остановиться, может, и пропишешься». Приехал, пошел к начальнику паспортного стола, говорю: «Я вот такой-то, из Москвы приехал, жил там, теперь там не могу». — «А мы заключенных не берем, нам такие тут не нужны». И я уехал ни с чем. Решил пойти в главную прокуратуру Москвы. Попал на прием к одному заместителю. А он в 1949 году был главным прокурором МГБ на транспорте, его подпись стояла под моим ордером на арест. Мне бы надо было промолчать, дураку, но я пришел и говорю ему: «Вы мне подписывали тогда ордер, я освободился, мне надо, чтобы пересмотрели». Он переменился в лице и не стал со мной разговаривать — не прошло это дело. И тогда поехал я в областную прокуратуру. Стоял в очереди полдня, пока дошел до нужного генерал-майора. Зашел, он квадратный такой, сидит. Я говорю: «Вот такая картина, меня не прописывают. Куда мне, обратно в лагерь, что ли, ехать?» — «А это не мое дело. И зачем нам такая публика подозрительная? Заключенные всякие будут засорять Москву и Московскую область». Я вышел. Меня выручила секретарша, молоденькая девочка: «Неудача у вас, наверное?» — «Да, не знаю, куда идти». Она посоветовала подняться на этаж выше, там какой-то полковник сидел, и очереди никакой не было. Я рассказал ему свое дело. Он меня спросил: «А вы по какой статье?» — «58–10, Особое совещание, десять лет». — «Давайте бумажку». «Прописать постоянно», — написал и расписался. Я приехал в Клин, принес бумагу в паспортный стол: «Это другое дело». Вот так я оказался в Клину. Когда получил прописку, пошел в строительное управление. Меня там хорошо приняли, сразу поставили бригадиром разнорабочих, а потом и прорабом: я весь Клин строил — школы, дома.
Однажды я где-то на участке был, мне по телефону позвонил начальник: «После работы в пять часов я тебя жду в моем кабинете». Подумал, случилось, наверное, что-то. Приехал в управление, он мне шепотом говорит: «Тебя сегодня вечером в КГБ вызывают». Пришел в КГБ, меня встречают, руку жмут. «Что такое?» — думаю. В кабинет начальника провели, посадили: «Ну, как вы устроились, как у вас дела?» Я говорю: «Да вот, работаю, живу». — «У вас, может быть, есть претензии какие-нибудь? Вам помочь надо в чем-нибудь? Теперь уже КГБ совсем другая организация. Вот я, например, окончил МГУ. Так что мы теперь совсем другие люди». Ну, я сижу, молчу, потом говорю: «Нет, у меня нормально пока все». — «Ну, вы в случае чего звоните, приходите, если вам что-нибудь надо будет». Ну ладно, думаю. «У нас есть сведения, что вы занимаетесь перепиской с заграницей, и не в одну страну вы письма пишете. Какая у вас цель, для чего вы это делаете?» Я говорю: «Я филателист с малых лет, с восьмилетнего возраста занимаюсь марками. В журнале “Филателия”, который я выписываю, прочел объявление о желающих переписываться за границей филателистах. Я и переписываюсь: пишу в Польшу, Румынию, во Францию и Югославию. А недавно и в Америку написал. Там у меня появился корреспондент, с которым я обмениваюсь марками: я ему высылаю наши, а он мне присылает американские. Вот и все!» — «Да-а, ну тогда понятно-понятно, хорошо. Вы знаете, в газете “Правда” появилась большая статья на целую страницу об архиепископе Иоанне Сан-Францисском, он бывший князь». Я говорю: «Я знаю этого человека». — «Ах, вы с ним знакомы?!» — «А как же, знаком. Вот как раз марками я с ним и занимаюсь». Познакомился я с ним в Берлине, у него был храм, он был тогда архимандритом, и я в этот русский храм несколько раз ходил. «Ну, и какой он человек?» Я говорю: «Мне понравился, очень хороший, образованный человек. Он сам и стихи пишет, у него труды есть и философские, и религиозные». — «Но вот в “Правде” большая статья, оказывается, он приезжал в Испанию в 1935 году, встречался и вербовал наших военнопленных, чтобы они ехали на Запад». Я говорю: «Может быть, он там и бывал, но как он мог вербовать? Предлагал, может быть, чтобы им туда переехать, если они хотят, конечно. В это я поверю. А так, — говорю, — вранье написано в газете, потому что я этого человека знаю».