Потом, когда дело закрывается, нас перевозят в суд, и мы оказываемся рядом на скамье подсудимых. Но нам запрещают разговаривать между собой: мы сидим, и стоит с нами рядом охранник — ни слова друг другу не сказать. Но у Олега есть тетрадочка с какими-то записями, и у меня тетрадочка с моими записями, и он меняет свою тетрадочку с моей. Я этого даже не заметил, потом, когда пришел в камеру после первого дня заседаний, смотрю, а это тетрадка Олега. А в ней записи. Оказывается, с ним произошло то же самое, что и со мной. Его точно так же шантажировали: или будем этих людей сажать, выгонять с работы, выгонять с учебы, или вы остаетесь и сидите тихо на суде, не произнося никаких политических лозунгов.
В результате нам предъявляют обвинение, причем для зрителей, сидящих в зале, оно звучит непонятно.
«Рыбаков и Волков совместно ночью такого-то числа проникли на территорию трамвайного парка имени Блохина и учинили на трамваях надписи размера такого-то…
Рыбаков и Волков ночью такого-то числа на Государевом бастионе учинили надпись такого-то размера…»
Тексты надписей не воспроизводятся в суде.
«Рыбаков и Волков нанесли ущерб государству своими надписями…»
Они очень хотели, чтобы материальный ущерб был большим, и планировали насчитать его от надписи на Петропавловской крепости. Дело в том, что мы сделали надпись за ночь до того, как Государев бастион должен был пойти на капитальную пескоструйную очистку. Мы заранее знали, что все будет очищено и никаких отдельных расходов на это не потребуется. Поэтому, когда в конце следствия следователь говорит: «Вы еще долго будете платить за надписи на Петропавловской крепости», я говорю: «Ну нет, извините, я точно знаю, что никаких дополнительных средств на эту очистку не понадобилось, потому что все было заранее запланировано». Они проверили, и да, действительно, оказалось так. Тогда насчитали нам ущерб за надписи, сделанные на набережных Невы. В результате сидели мы в суде, молчали, и нас судили как особо дерзких хулиганов.
Ну, ползала, естественно, было чекистов, немножко было и наших друзей, но немного. Все такие суды всегда объявлялись открытыми, но на самом деле там почему-то не хватало места даже для родственников. Отец с матерью, естественно, там были, но многие, многие из тех, кто хотел побывать, не смогли это сделать.
Мои родители, видимо, думали, что я совершил ошибку. Они считали, что я должен был заниматься творчеством, что «плетью обуха не перешибешь», что советская власть крепка и все усилия ее свергнуть или подвигнуть на какие-то перемены бесполезны. Моих родителей тоже допрашивали. Повторный обыск в доме делали, моя дочь даже опи́сала мундир моему следователю, он мне потом жаловался. Следователь вытащил ее из кроватки, чтобы посмотреть, что там под матрасиком есть, а она напи́сала на него.
Ну что ж, в результате получил я шесть лет усиленного режима. Олег — семь лет. И отправились мы, я — в Мурманскую область, а он — в Коми АССР.
Тяжело было, конечно, потому что я понимал, что, с одной стороны, мы поступили так, как надо было поступить. Но с другой стороны, на воле остались люди, которые нас пока еще не поняли, не знают, в чем дело, и думают, что мы струсили, что ли. Никто долгое время не понимал, почему мы так сделали. Потом все выяснилось, естественно. И в этом отношении было, конечно, тяжко. И тяжко было, что ехал-то я в обычный уголовный лагерь. Я думал, что если уж когда-нибудь и попадусь чекистам, то сидеть-то я буду в политических лагерях, со своими, даже если не с единомышленниками, то, во всяком случае, с людьми, с которыми будет о чем поговорить, может быть, поспорить о чем-то. А попал-то я в лагерь с обычными бытовыми уголовниками, сидевшими по тяжким статьям, поскольку это усиленный режим. Это убийцы, насильники, грабители, настоящие расхитители советской собственности.
Лагерь на 700–800 человек, разделенный на две зоны, рабочую и бытовую, бараки, двухэтажные нары, от 80 до 100 человек в каждом отряде. Определили меня сначала в лесоцех на станочную обработку древесины (в лагере работало мебельное производство). Там мне чуть не оторвало руку станком: вся техника была старая, и рукав моей спецовки затянуло в станок — слава богу, одежда, которую нам выдавали, была настолько ветхой, что мне удалось вырвать кусок ткани. После подвернулась возможность, и я ушел в дневальные, в шныри отрядные, стал мыть пол. К счастью, оказалось, что один из зэков, который работал технологом на лагерной фабрике, уходит на условно-досрочное освобождение и ему нужна замена. А я хорошо знал деревообработку и мебельное производство — в художественном училище проходил все это, и я его заменил. В результате из тех четырех с половиной лет, которые я там просидел, четыре года я провел в маленькой каморке технического отдела, где у меня был письменный стол, кульман, бумага, где я мог даже тайком рисовать. Я сделал серию рисунков к стихам Юлии Вознесенской: она попыталась приехать на наш суд, сбежав из ссылки, была еще раз задержана, после этого ее ссылку заменили двумя годами лагеря под Иркутском. Она сидела там и писала стихи. А я был за Полярным кругом и тайком рисовал иллюстрации к ее стихам. Сборник должен был называться «Книга разлук». Сейчас эти рисунки хранятся в Музее политической истории.
Помню, вскоре после того, как я начал работать технологом, к нам в технический отдел зашел начальник лагеря Масягин и как бы невзначай рассказал историю: «Был тут у нас один кадр, который взял и наколол себе на лбу татуировку “враг КПСС”. Я фельдшера позвал, мы его скрутили, спиртом лоб протерли, а потом скальпелем срезали и кожу содрали». И так значительно на меня посмотрел.
Спустя четыре года меня перевели в колонию-поселение под Плесецк, на лесоповал. Ну, там я топориком намахался. Я был сучкорубом: дерево валится, надо обрубить сучья и переходить к следующему. С лесоповала я освободился досрочно, вот как это было. Зэки в соседнем вольном поселке построили большой детский комплекс, и начальство, зная, что я художник, вызвало меня в управление: «Вот тебе задача, разрисуешь?» Я говорю: «А мне-то с этого что?» — «Сколько тебе осталось?» — «Полгода осталось». — «Ну вот, как только закончишь, мы тебя досрочно выпустим». А мне это было действительно очень нужно: я знал, что если выйду по сроку, то к этому времени чекисты тоже будут готовы и захотят меня в город не пустить. Поэтому я нашел еще двоих ребят, которые умели рисовать, и мы за четыре месяца превратили этот детский комплекс в палехскую шкатулку: все расписали зайчиками, солнышками, слониками. И я действительно получил освобождение на два месяца раньше.
На самом деле, конечно, я пришел в лагерь с очень смутными представлениями о том народе, о том обществе, в котором живу. Потому что моя среда была достаточно изолированной. И когда я окунулся туда, в эти народные университеты, я увидел совсем другой народ, совсем другое общество. И выходил я из лагеря с мыслью о том, что я, наверное, не стану больше заниматься политической борьбой. Потому что, похоже, этим людям свобода не нужна. А если и нужна, то не эта свобода, а совсем другая. Вот с таким ощущением я выходил. Ну а потом, наверное, натура свое взяла.