Фильм Панфилова «В огне брода нет» познакомил зрителей с трагической судьбой девушки из санитарного поезда. Сложнейший духовный мир этой героини режиссер и актриса Чурикова открывают опять-таки не в словах, точнее, не столько в словах, сколько в кадрах, где внимание зрителя полностью сосредоточено на поведении, на малейшем движении исполнительницы.
Иная манера, иные герои, иные принципы использования выразительных средств, но и в этой новой среде преображенная временем пантомима оказывается важнейшим звеном киноповествования.
Многое на экране стало бы лучше, глубже, выразительнее, если бы наши сценаристы умели писать эти немые куски, а редакторы понимать их смысл и значение.
Выговоренные словами чувства и мысли, приобретая мнимую ясность и точность, отнимают у персонажа живое дыхание, процесс рождения мысли и чувства. Размененные на мелкую монету пояснительных слов, сцены теряют силу и, как это ни странно, правду. Актеру, никогда не видавшему пантомимы, никак не обойтись без этих «немых» кусков, если он изображает живого человека.
В самые радостные и самые тяжелые мгновения жизни человек, «не находя слов» или «лишившись дара речи», невольно и естественно становится мимом.
Молодые влюбленные, сами того не подозревая, великолепно разыгрывают этюды без слов.
Пойдите на вокзал: в грохоте и шуме перрона у закрытых окон вагонов вы найдете мимов. Они и их застекленные партнеры в последние минуты успевают сообщить друг другу так много важного и волнующего. Есть множество такого, что выражается лишь пластическим образом, или, иначе говоря, языком пантомимы.
В жизни, разумеется, и при ее изображении неизбежно наступают моменты, когда все средства выражения оказываются бессильны, грубы и несовершенны, когда судьба, как говорят, «повисает на кончике взгляда».
Тогда и начинается чудо пантомимы, ее собственный непереводимый язык, который ничего не заменяет и ничем не заменим, как цвет в живописи или аккорд в музыке.
Иными словами, возникает единственно возможный способ передачи живых чувств и мыслей, иначе не передаваемых и не объяснимых.
И это уже не просто сценическая условность, а естественное творческое решение, которое диктуется жизнью, существует в ней и потому остается бессмертным и понятным всякому человеку.
Кстати сказать, и в смысле внешней пластической формы именно эта точность психологического хода, выраженного продиктованным изнутри эмоциональным жестом, и отличает пантомиму от всяческих красивых поз и сомнительных телодвижений, которые, маскируясь пантомимой, по существу, ничем не отличаются от поведения манекенщиц или гимнастических этюдов и всяких живых пирамид моды двадцатых годов.
Получив в современном кино новые художественные возможности огромной эмоциональной силы, пантомима обогащает его, как звук или цвет. И суть не в том, чтобы правильно назвать немые куски кинематографического действа, и не в том, где установить его границы или обнаружить прямую связь экрана и театральной традиции, а только в том богатстве, которое открывает перед кинематографом умение видеть и передавать на пленке тончайшие движения человеческой души, такие, о которых никакими словами, никаким иным образом не скажешь.
Просматривая эту главу про пантомиму, я ловлю себя на том, что все время думаю только о той утрате, которую никогда и ничем уже не возместить. Тогда об этом еще нельзя было говорить, но она была и есть одна из постоянно оплакиваемых мною потерь.
Началось с того, что Марсель Марсо, посмотрев в Париже картину «Шинель», пожелал со мною увидеться. То были замечательные встречи! Мы, обгоняя переводчиков, половину изображали на пальцах или рисовали. Я рассказал ему о том, какую роль он, Марсо, сам того не зная, сыграл в работе над этим фильмом.
Дело в том, что еще задолго до съемок мы с Роланом Быковым без конца говорили о Марсо. Припоминали его выступления, главные сцены, где он играл серьезные драматические куски, заставляя зрителей в прямом смысле замирать и плакать. А герой «Шинели» словно нарочно создан для актера, способного без монологов и словесных откровений передать сложнейший мир маленького забитого чиновника. И опыт, талант, пример Марсо были бесценной помощью в наших поисках.
Ролан прекрасно понимал стоявшую перед нами задачу и задолго до съемок стал готовиться. В разговорах с людьми начал вдруг просто пользоваться теми немногими словами, которые Гоголь определил своему герою. А вокруг этих гоголевских фраз, при определенной мимике и определенной ситуации, он «насобачился» выражать очень многое. К примеру: «Вот оно, какое обстоятельство. Да уж. Если захотеть… то уж точно – того», – глубокомысленно изрекал он в буфете «Ленфильма».
И дальше, уже работая на площадке, мы всегда стремились построить линию героя так, чтобы сами его действия, само поведение выражали несравненно большее, чем только слова. В результате самый счастливый день Акакия Акакиевича и вся сцена вечеринки по поводу новой шинели сделаны вообще без диалогов.
Потом, в Париже, мне рассказали, что именно этот кусочек Марсо попросил показать ему еще раз.
Я, окрыленный его вниманием, вернулся в Москву. Десять раз, в лицах, все пересказал Быкову. Потом мы ездили на показы в разные кинотеатры. Все шло обычным путем. И вдруг я получил сообщение: на мое имя пришло письмо из Франции от Марселя Марсо.
Я примчался. Мне перевели то, что было напечатано на одной всего страничке, и стали поздравлять. В этом письме Марсо предлагал мне принять участие в его проекте и в качестве режиссера снять картину по произведению Гоголя с ним, Марсо, в главной роли. Вы представляете себе, что в те времена значило такое предложение для начинающего режиссера, да еще – от возлюбленного замечательного актера!
А дальше я что-то делал, работал, но жил только предстоящей встречей с Марсо. Слал письма с рисунками персонажей или костюмов. Получал ответы – тоже с рисунками из «Петербургских повестей». Почти год вот так, от письма к письму, все двигалось и дышало. Он постепенно склонялся к работе в роли героя повести «Нос».
И вдруг я напоролся на каменную стену государственной власти и Госкино, которые категорически сначала отвергли, а потом запретили эту работу. Но самым омерзительным было даже не само запрещение, а форма отказа. Когда я сказал: «Мне стыдно писать, что наше Госкино возражает против того, чтобы Марсо играл русскую классику», они предложили мне сослаться на болезнь! И – ни слова о Госкино, о запрете! После я еще куда-то ходил, просил, надеялся.
Через близких людей Марсо узнал о проволочке с переговорами и, слава богу, сразу понял, что дело не во мне.
Кто знает почему, но потерянное всегда кажется дороже того, что есть, что удалось, что закончено. Рассказывая по телевизору или на встречах с публикой о своей судьбе, противно жаловаться. Но, думаю, у каждого из тех, кто жил в ту эпоху, найдутся воспоминания, которые, как подводная часть айсберга, являются скрытым основанием того, что видимо всем издалека. И не будь этой подводной части, на поверхности болталась бы только плоская льдинка, да и то пока холодно. А в жаркую пору и та бы растаяла.