На обратном пути, почти ночью, Парфен особенно жарко целовал ее.
А затем, будто в отместку счастью, накатила небывалая горечь – за три месяца Парфен вновь тайно исчезал куда-то несколько раз, пропадал подолгу. Возвращался из своих «командировок» все более изможденным: сил ему явно не хватало. Шура же в его отсутствие затворялась в своей, мрачнейшей без его улыбки комнате-темнице и выбиралась лишь в институт. Ее саму начинало лихорадить.
Весной он подарил ей первый букетик подснежников, и на душе потеплело. Он долго провожал до дому, и они долго гуляли. Шура не жаловалась, а только вздыхала, а он виновато опускал глаза и не смел рассуждать о том, когда удобнее всего будет устроить свадьбу, и как они будут дружно жить.
У парадного она позвала его в дом, но парень сослался на неотложное дело и взялся перецеловывать ее пальцы. И вдруг поднял кучерявую голову и страдающим тоном попросил:
– Не обрезай глубоко ногти, ибо очень больно касаться…
– А кто будет швы накладывать, инструменты брать, уколы делать?..
В ответ он кинул на Шуру горящий, испуганный взгляд. К счастью, в тускло-рассеянном свете она не заметила этого.
Прощаясь, парень нервно и крепко прижал ее к груди, она как-то обречено опустила голову на его плечо. И потом еще долго смотрела ему вслед, медленно и неохотно уходящему. Вот-вот, казалось ей, он развернется и кинется обратно…
На шестой день очередного исчезновения Шуру среди ночи поднял телефонный звонок. Прихожая превратилась для девушки в ледяную разверзшуюся бездну. Батистовую ночнушку холод пронизывал без помех. И детский, замороженный голосок ронял в темноту частые бесцветные «да»…
Она не помнила, как опустила трубку. Сознание переполняли слова друга Парфена, его напарника-грузчика, соседа по комнате. Тот тоже баловался укольчиками, но не как Парфен, пока гораздо реже. Парфен же, придя в реанимации на несколько минут в сознание, попросил прощения у стариков, что усыновили его, забрав из детского дома, и у нее, Шуры, единственной и неразменной его любви, вдруг нахлынувшей осенью у трамвайной остановки в самом центре их промышленного города…
И после Шура, прислонясь к стене у окна, долго-долго смотрела на чернеющий двор, где зияли проталины, и так выстаивала ночи напролет, и уже не считала ни дней, ни месяцев, ни самих годов…
Рождественский ужин
В подъезде шестиэтажного дома тускло горела дежурная лампочка. Рукавица зависла в зубах, и широкая рука сильным пальцем нажала кнопку лифта. Заляпанные стены, отбитые углы, распиханная повсюду коридорная рухлядь вели военного к знакомой двери. Замок нехотя поддался, потом лязгнула задвижка. В кругу света стоял худенький мальчуган лет шести. На тонком личике застыли растерянность и восторг. Синие, влажные глаза, не мигая, смотрели на пятнистое облачение капитана. Отец опустился на корточки, детские руки обвили его шею, и сын потонул в огромных, жестких складках пропахшей бензином и гарью робы.
– А мама в церкви, она уже скоро придет.
Это были первые слова их встречи.
– Она где? – отстраняя сына, растерянно проговорил капитан.
– Сегодня ночью праздник.
– Где? – тупо повторял отец.
– Везде… ну, Рождество везде! Идем, – и Костя потащил отца в дом.
Капитан освободил три пальца, которые с трудом помещались в руке сына, и стал раздеваться.
– Что это вы тут с мамкой надумали? – начал было он, стаскивая робу.
– Я принесу тебе белую рубашку!.. – прокричал Костя и исчез.
– Ладно, придет Настя – разберемся, – пробурчал капитан, направляясь в ванную комнату, а сияющий Костя уже стоял в дверях, держа за ворот огромную рубашку.
– На! Для праздника!
Первое смущение прошло и теперь было видно, как кипящая радость бурно охватывает все его существо.
– Ну, для праздника, тогда идет, – снисходительно согласился отец, забирая рубашку, пахнущую Настиной чистотой, – но имей в виду, когда потом, если я вернусь, вы с мамой…
– Я картошку перевертываю, – опять совершенно невпопад выкрикнул Костя и бросился на кухню.
Капитан успел пристроить рубашку, как сын появился вновь. Просунув голову так, чтоб не выпускать тепло, он сказал:
– Ты вернешься, па, не бойся, вернешься. Мы свечи ставим и молимся. Понял?
Дверь закрылась. Капитан провел рукой по запотевшему зеркалу, где тускло отражалось его усталое осунувшееся лицо. Как при замедленной съемке в его сознании опять повторилось мгновение, когда вслед за отблеском взрыва пятиэтажный дом дрогнул и развалился в клубах огня, точно картонная коробка.
Приглаживая влажные волосы, он вошел на кухню. Костя орудовал над огромной шипящей сковородой. Детские руки ловко управлялись с зубастым ножом и двурогой вилкой. И только теперь, глядя на сына, стоящего за плитой, капитан вдруг заметил, что Костя вытянулся, вырос на целую голову.
«Елки! Сколько же я его не видел? Как время быстро летит», – в замешательстве думал он, рассматривая сына.
– Я кирпичи подложил, чтобы не мыкаться, – заметив изумление отца, с гордостью объявил Костя, и, мгновенно укоротившись, вышел из-за плиты. – Тут все нормально. Меня тетя Света научила жарить. Идем. Нужно елку сделать и свечи.
На кровати, на стуле – везде в этой единственной комнате валялись пестрые игрушки и детские книги, но центром всего была елка, составленная из сосновых веток. Зеленые лапы и трехлитровая банка, в которой они помещались, занимали почти весь стол.
Только один уголок, где поместилась Настина кровать и тумбочка, на которой аккуратно стояли матовые пузырьки, фотографии, какие-то коробочки, был безраздельно ее, и таким, как везде, где они ютились, переезжая по казенным назначениям.
Но теперь, и капитан это сразу заметил, среди знакомых безделушек появилась небольшая, потемневшая икона. Она стояла на бархатной салфетке вместе с медной, закапанной воском, розеткой.
– Па, я хожу с мамой на работу, меня научили вбивать гвозди, – Костя носился по всему дому, распихивая вещи, и без умолку говорил, точно давно готовился к приезду отца. – На елку в группу я не ходил, там одни малолетки, и мы тебя ждали.
Всматриваясь в строгие черты потемневшего лика, капитан вдруг ясно вспомнил, как он, теряясь, сторонился священника, позвякивающего кадилом над краем мокрой ямы. Его раздражало это обросшее, отрешенное от мира лицо, эти монотонно плывущие посреди горя, крови и дыма слова, коробило само пение над растерзанными телами его ребят.
– Пап, надо долить, – позвал Костя, стягивая самодельную елку со стола.