Коварная игрунья, судьба исполнила главное желание юной Фаины Фельдман. Она дала ей то, чего девушка жаждала больше всего – сцену. Фаина стала актрисой, блестящей актрисой, знаменитой актрисой, великой актрисой, но… во всем остальном счастья ей не досталось.
Видно, там, где решаются судьбы, сочли, что и этого достаточно.
Или же сама актриса настолько отдавала себя сцене, что ни на что большее сил уже не оставалось, да и времени тоже?
Она часто говорила об одиночестве. Терпеливо несла свой крест и даже бравировала им.
«Одиночество – это когда в доме есть телефон, а звонит будильник».
«Одиночество как состояние – не поддается лечению».
«Спутник славы – одиночество».
«Стареть скучно, но это единственный способ жить долго», – утверждала Раневская. Жизнь же, по ее мнению, была всего лишь небольшой прогулкой перед вечным сном. Порой эта самая жизнь была настолько противна актрисе, что она просила написать на ее памятнике: «Умерла от отвращения».
«Я – выкидыш Станиславского», – признавалась Фаина Георгиевна. Подобно своему кумиру, она не признавала слова «играть», утверждая, что сцене нужно жить.
И что же она видела в своем любимом театре? Небывалый по мощности бардак, в котором ей на старости лет даже стыдно было. С возрастом она старалась избегать общества своих коллег, которые были ей противны прежде всего своим цинизмом. Лишь необходимость совместной работы заставляла ее терпеть их общество хотя бы на работе, в театре.
«В старости главное – чувство достоинства, а его меня лишили», – сокрушалась она.
Для Раневской как для человека, в глубине души своей оставшегося ребенком, старость была особенно тяжела и трагична.
После смерти Фаины Георгиевны ее давняя подруга, выдающаяся грузинская актриса Верико Анджапаридзе, напишет ей письмо:
«Дорогая моя, любимый друг, Фаина!
Вы единственная, кому я писала письма, была еще Маричка – моя сестра, но ее уже давно нет, сегодня нет в живых и вас, но я все-таки пишу вам – это потребность моей души. Думая о вас, прежде всего вижу ваши глаза – огромные, нежные, но строгие и сильные – я всегда дочитывала в них то, что не договаривалось в словах. Они исчерпывали чувства – как на портретах великих мастеров. На вашем резко вылепленном лице глаза ваши всегда улыбались, и улыбка была мягкая, добрая, даже когда вы иронизировали, и как хорошо, что у вас есть чувство юмора – это не просто хорошо, это очень хорошо – ибо кое-что трагическое вы переводите в состояние, которое вам нетрудно побороть, и этому помогает чувство юмора, одно из самых замечательных качеств вашего характера.
Фаина, моя дорогая, никак не могу заставить себя поверить в то, что вас нет, что вы мне уже не ответите, что от вас больше не придет ни одного письма, а ведь я всегда ждала ваших писем, они нужны были мне, необходимы…
Я писала вам обо всем, что радовало, что огорчало. И я лишилась этого чудесного дара дружбы с вами, лишилась человека с большим сердцем, видевшего творческую сторону жизни.
Моя дорогая, очень любимая Фаина, разве я могу забыть, как вы говорили, что жадно любите жизнь! Когда думаю о вас, у меня начинают болеть мозги. Кончаю письмо, в глазах мокро, они мешают видеть.
Ваша всегда Верико Анджапаридзе».
Те немногие, кого она дарила своей дружбой, боготворили ее. Готовность прийти на помощь ближнему, отдать последнее, окружить, окутать заботой – таков был «дружеский стиль» Фаины Георгиевны, ее метод.
К ней тянулась молодежь. С ней было интересно. Она не только наблюдала жизнь, но в то же время делала самые неожиданные выводы и оглашала их.
Среди молодых актеров Театра имени Моссовета Фаина Георгиевна выделяла Марину Неелову, с которой дружила в последние годы своей жизни. В дневнике своем она писала о Нееловой, называла ее большой актрисой, восхищалась ее талантом, умилялась сочетанию в ней инфантильного с трагическим и сострадала ее беззащитности. Огорчалась тому, что не может чем-нибудь помочь Марине, которая, по мнению Фаины Георгиевны, нуждалась в учителе.
Неелова вспоминала: «Цветы в почти пустой квартире. Пустой холодильник… „Мне все равно ничего нельзя“, – говорит Раневская. Единственные продукты, имеющиеся в квартире, – пакеты с пшеном на подоконнике для птиц и птичек. Впрочем, квартира очень даже не пустая: книги, книги, книги, многие на французском языке („мой Мальчик знает всю французскую поэзию“), „Новый мир“, газеты, очки. И на всех обрывках листов, на коробках – записанные, зафиксированные в эту секунду пришедшие мысли. Кое-где споры, замечания. На одной странице жестокая характеристика известного театрального деятеля: „Он великий человек, он один вместил в себя сразу Ноздрева, Собакевича, Коробочку, Плюшкина – от него исходит смрад…“ „Приезжаю от нее домой, звонок: Как вы доехали? Я беспокоилась“. Я не успеваю позвонить, а она успела… Почти целый день провела у нее. Опять уезжала с тяжелым чувством, что оставляю ее одну; прощаясь, вижу, мне кажется, слезы у нее на глазах, и сама чувствую комок в горле и щемящую боль, тепло, нежелание расставаться, и хочу просто вот так смотреть на нее, просто эгоистически впитывать все, что она мне дает, даже в самые краткие моменты общения, даже по телефону, когда не вижу глаз и только слышу ее мысли, пытаюсь их сопоставить со своими и почти всегда внутренне соглашаюсь. Уходя, еще раз прощаюсь не только с ней, взглядом окидываю комнату, а она, явно не желая проститься со мной, говорит: „Попрощайтесь с Мальчиком, мне кажется, он скучает без вас“. Уходя, я вдруг спросила: „Фаина Георгиевна, вы верите в Бога?“ – „Я верю в Бога, который есть в каждом человеке. Когда я совершаю хороший поступок, я думаю, что это дело рук Божьих“».
Никто так и не понял, сколько любви вмещало это великое сердце. Фаина Георгиевна дарила окружающим свою любовь незаметно, походя, словно между делом, так же, как творила добро. И никогда не ожидала благодарностей, ответных шагов, платы. Таким и должно быть истинное добро – бескорыстным и незаметным.
Да, порой Фаина Георгиевна бывала колючей, язвительной, но злой она не бывала никогда. По ее собственному признанию, она могла огорчить, но обидеть – никогда. Обижала Раневская разве что саму себя.
Оглядываясь назад, Фаина Георгиевна скромничала, утверждала, что не сделала ничего значимого, а всего лишь пропищала, как комар.
Таланту всегда сопутствует скромность.
«Старая харя не стала моей трагедией, – говорила Фаина Георгиевна, – в двадцать два года я уже гримировалась старухой и привыкла и полюбила старух моих в ролях. А недавно написала моей сверстнице: „Старухи, я любила вас, будьте бдительны!“»
В последние годы жизни Фаина Георгиевна практически не накладывала грима перед выходом на сцену, но неизменно душилась французскими духами и вспоминала, что Ольга Книппер-Чехова («дивная старуха») однажды сказала ей: «Я начала душиться только в старости».
Старухи, по мнению Фаины Георгиевны, бывали ехиднами, а к концу жизни превращались в стерв, сплетниц и негодяек. Вообще старухи, по ее наблюдениям, часто не обладали искусством быть старыми. Раневская же считала, что к старости надо добреть. Добреть с утра до вечера.