Дороги, поездки – думаю, что они стали частью моего привычного биоритма. Я даже испытываю некую тягостность, некую душевную скуку, если долго не летаю в самолете. Это называется охотой к перемене мест. Количество гостиниц, в которых я жил по всему миру, не поддается пересчету. Могу сказать только, что большинство из них называлось словом «Звезда».
«Голый король»
Ко времени постановки «Голого короля» в шестидесятом году «Современник» подошел к возможному закрытию театра. Иду я однажды по Пушкинскому бульвару до улицы Тимирязева (тогда мы уже вселились в первое свое жилище на площади Маяковского) и вдруг вижу человека-сэндвич. В те поры человек-сэндвич представал перед глазами неискушенных советских людей только в карикатурах Бориса Ефимова, Бродаты или каких-нибудь Кукрыниксов, рассказывавших о горестной судьбе простого рабочего человека в Соединенных Штатах Америки. Обычно человек-сэндвич протестовал против чего-нибудь гадкого, что делал Дядя Сэм, и обязательно боролся за мир. А тут я увидел русского – советского! – человека-сэндвича, у которого на обоих плакатах спереди и сзади было написано:
КУПЛЮ лишний билет на «ГОЛОГО КОРОЛЯ»
Это в самом деле было похоже на какую-то сказку.
В спектакле «Голый король» было собрано настоящее разнотравье талантов и индивидуальностей. Прелестная Нина Дорошина с ее круглой, обаятельнейшей мордашкой, курносым носом, который хотелось поцеловать всякому, кто мог еще хотя бы вспомнить, как это делается. Как говорится, из мертвых бы поднялась всякая особь мужского пола, глядя на такую принцессу. Талия у нее была узенькая-узенькая, а фижмы белого платья широкие-широкие, а ножки стройные-стройные… Нина была неотразима до такой степени, что Николай Павлович Акимов, посмотрев спектакль, к его концу просто потребовал, чтобы она ехала с ним в мастерскую и позировала ему для портрета.
Игорь Кваша очень смешно играл Первого министра. Смешно, но для меня понятно по сравнению с тем же Сергачевым. За исполнением роли Первого министра стоял социальный гнев исполнителя-гражданина, а за тем, что делал Сергачев, было правдоподобие невероятного – столь милая мне эстетическая категория, хотя термин этот я и придумал сам. Сцены, которые Кваша разыгрывал с Витей Сергачевым, были концертными. Они часто прерывались аплодисментами. Зрители изнемогали от того, что близких, дорогих нашему сердцу и ненавистных нам идиотов-начальников так секут публично. Просто было ощущение, что с каждого начальника, который приходил на этот спектакль, снимались штаны – и розгами, розгами… И все это было звонко и смешно, и попы у них краснели под ликование народа, глядевшего на эту «казнь».
Все в этом спектакле было интересно: и Аллочка Покровская в роли самой молоденькой фрейлины, отплясывавшая с залихватским пением:
Дух военный не ослаб! Умпа-парару-рару! Нет солдат сильнее баб! Умпа-ра-ра!
И Эмиль Исаакович Мэй, начинивший это пестрое зрелище вулканической энергией танца. А как смешно Ефремов вышагивал вдоль сцены, показывая, как надо играть Генерала! Мне казалось, что он преодолевал все расстояние в два прыжка на своих длиннющих ножищах!
Но душой спектакля был Евстигнеев. Материализованная тупость короля-руководителя, изрядно потрепанного жизнью, вполне лысого, вызывала в воображении мощный ассоциативный ряд. Дело было не только и не столько в похожести Евстигнеева на Никиту Сергеевича Хрущева (он вовсе не был на него похож), а в том, что всякий забравшийся на вершину пирамиды власти в нашей стране был удивительно схож с Женей в этой роли. У Пастернака есть строки: «…я думал о переплетенье века связующих тягот…» Так вот Женька был соткан из тягот, которые надо было преодолевать королю: утром вставать, выслушивать этих идиотов, начиная с придворного Поэта и заканчивая Первым министром, потом, наконец, суметь организовать себя настолько, чтобы захотеть жениться… И еще многое, многое другое. Королю постоянно надо было справляться с какими-то тяготами. Король Евстигнеева был памятником российской глупости. Боже мой, как туго он соображал! Мне иногда казалось, что я слышу, как скрипят валики его воспроизводящего механизма под черепной коробкой. С глупостью и тупостью соседствовали лукавство и хитрость, а также свойственная российской ментальности надежда на «авось» – «авось и пронесет, а может, и получится». Евстигнеев подтягивал себе нос, который в жизни у него был довольно длинен и наводил на мысль о семитском происхождении, как бы сказали сотрудники рейхсканцлера Гитлера. Так вот, этот свой большой нос он подтягивал так крепко, что, когда я слышу или читаю выражение «кувшинное рыло», я сразу вспоминаю Женю в роли Короля или себя в роли Балалайкина, хотя, может быть, и нехорошо говорить себе самому комплименты. «Кувшинное рыло» производится только в России в оригинальном и чистом, неразбавленном виде и символизирует все негативное, что есть в российском характере.
Узнаваемость созданного Евстигнеевым образа была прозрачна до такой степени, что под конец спектакля смех в зале становился болезненным, распирающим людей изнутри, и создавалось такое впечатление, что люди проглотили мыло и повсюду летали пузырьки… Нагромождение потрясающих Жениных находок действовало на меня так же неотразимо, как и женские прелести Нины Дорошиной.
Сам я играл сразу три роли в этом спектакле. Мой Дирижер был человеком с головой Людвига ван Бетховена – власы до плеч. Алкогольное отравление было не просто привычным состоянием его самочувствия, а еще и некоторой защитой, потому что жить в постоянном стрессе от ожидания, что тебя вот-вот заберут, да еще художнику, человеку, занимающемуся нервным творческим трудом, чрезвычайно трудно. Кроме парика, я еще придумал себе такой беленький узелок, который все время таскал с собой, и когда меня, наконец, забирали, я уходил, прихватив его с собой. Эта деталь вызывала удивительную приязнь и волнение зрительного зала, отвечавшего: «Это про нас. Мы жили так». Мне рассказывали, что у многих существовали такие «узелки»: у одних – рюкзаки, у других – безразмерные портфели из «ложного крокодила», как написал Аксенов в «Затоваренной бочкотаре».
Второй персонаж, Повар, находился все время у плиты и одновременно с этим постоянно вызывался на общественные работы – в частности, для того, чтобы принимать участие во всенародном ликовании по поводу выхода Короля на люди. От плиты – в холод, от плиты – в холод, и я подумал, что мой Повар – хронически простуженный человек, который должен чихать все время. (И очень я в этом чихании исхитрился, иногда даже в жизни пытаясь разрушить атмосферу серьезности или трагизма художественным исполнением «чихов». А потом уж и студентов своих учил чихать столько, сколько нужно, и тогда, когда нужно.)
Все, без исключения, подданные Короля рекрутировались для выполнения подневольных рабских обязанностей: приветствовать, восторгаться, поддерживать, аплодировать, прославлять. Инспекцию готовности всех королевских служб проводил Первый министр: «Поэт готов? Готов! Ученый? Готов! Еда готова? Готова! Все! Давай!» И тогда на сцену выходил Король.
Третья моя маленькая роль – человек из народа, когда ребенок голосом Лены Миллиоти или Наташи Энке кричал: «Папа, а король-то голый!» – и тут начинался шабаш веселья революционного народа, который, честно говоря, был мне не очень симпатичен, и поэтому я всегда старался поскорее свалить со сцены. Таким был финал спектакля. Не то чтобы это была неправда… Но все дело в том, что я не коллективист по натуре, а скорее индивидуалист, и мне все коллективные действия, будь то радость или что-то еще, не по нутру…