Ее нестандартные размеры доставляли много хлопот. Однажды, приехав в Канаду, я задался целью купить Ленке обувь, в которой она так нуждалась. Но проблема оказалась неразрешимой. Даже бывший бандеровец, а затем руководитель местного монреальского Союза дружбы с Советским Союзом, помочь мне не смог. В свободной стране Канаде оказалось просто невозможным добыть женскую обувь размера 41,5. Хочу этим лишь сказать, что невзгоды житейского свойства сыпались на Лену в изобилии. К тому же она довольно рано научилась творчески перерабатывать свои невзгоды: время от времени она рассказывала мне о невероятных и страшных вещах, случавшихся с нею буквально каждый день. Потом я понял, что она все врет, то есть сочиняет – ей это было необходимо для ощущения полноты жизни.
В Подвале она играла в пьесе Ольги Кучкиной «Страсти по Варваре». Пьеса такая, какая есть, и вдруг… Она была таким странным динозавром, существовавшим на сцене по совершенно алогичным законам, но так пронзительно… Она сыграла вдову в «Двух стрелах». Ну какая из нее тогда была вдова… Она еще девичьего-то открытия мира не имела. А играла замечательно – так горько, так безысходно… Так иногда бывает, когда срабатывает актерское подсознание, подбрасывая безошибочные интонации, повороты, даже пластику. Так Лена играла Багиру в «Прощай, Маугли!».
Мне кажется, она всегда немножко жалела меня – очень по-русски…
Помню, как пару раз, находясь в состоянии алкогольного возбуждения, она встречала меня во МХАТе и совершенно по-детски, одновременно с каким-то русским бабьим причитанием говорила о своей любви ко мне. По сути дела, это и было – «возьмите меня к себе». По-другому ее слова невозможно было трактовать. И доводила меня до слез, потому что я никак не мог на это отозваться. Взять ее в Подвал на Чаплыгина из МХАТа? В то время у меня не было возможности предложить ей сколько-нибудь серьезную программу ролей, а ведь во МХАТе она играла тогда очень много. Причем ролей главных. Но мне казалось, что большинство назначений было неправильным. Театр не использовал ее патологическую подлинность в воспроизведении страданий женской души и тела. Иногда, врубив телевизор, случайно попадаю на обрывки ее фильмов, на какие-то бессмысленные сцены, где Ленка так поразительно, так последовательно собирает перламутр женской беды. А вокруг что-то искусственное, нелепое…
Мне кажется, что она надорвалась.
Позволю себе сказать: в последние несколько лет она была несчастлива комплексом своего бытия. Я ничего не знаю о ее семейной жизни и никак не могу эту жизнь комментировать. Вроде бы все наладилось, возник устойчивый быт, рядом появился человек, который не только брал от нее, но и давал ей. Были все внешние приметы успешной актерской карьеры, но душа ее была надорвана.
Когда-то она выдумывала страшные истории про себя, а закончила жизнь по-настоящему ужасно. Форма самоуничтожения, выбранная ею, – как раз от той чрезвычайности чувствований, от обостренности души. Крик. Году в шестидесятом в Москве впервые показали скульптуры великого Степана Эрьзи. Южноафриканское дерево, из которого он делал свои фигуры, было необыкновенно чувственным, необыкновенно подходящим для выражения этих, я бы сказал, сексопатологических откровений пластики человеческого тела. И была там одна работа под названием «Крик» («Христос кричащий»). Запрокинутая голова Иисуса с разверзшимся от невыносимой муки ртом. Таким «криком» и была для меня Лена Майорова…
На Стопани
В 1976-м и начале 1977 года мы с курсом занимались в основном на Стопани, во Дворце пионеров, и в этом смысле были мобильны и автономны. В ГИТИСе на нас смотрели как на чужаков – в каком-то смысле наглых и не очень-то управляемых. Наша программа обучения несколько отличалась от существовавшей в Институте театрального искусства, и поэтому нас неоднократно пытались корректировать, приводить в «веру христианскую». Стенограммы этих обсуждений у меня сохранились.
С учениками все очень просто: сколько в них вложишь – столько и получишь. Они, эти дети, были моими первенцами, и им досталось очень много хорошего. С ними встречались и разговаривали Окуджава, Высоцкий, Шверубович и многие другие люди, в самой большой степени выражавшие то время.
Все, связанное с тем курсом, было настоящим. Вложенное в них было большим, значимым. Они получили от меня по максимуму, чего не досталось даже тем, кто шел сразу вслед за ними.
О возможности создания собственного театра я и не думал. Обучу – и в «Современник». Я занимался новым делом, расходуя на него все свое время.
А в «Современнике», добровольно отказавшись от поста директора, я перешел на так называемые «разовые», продолжая, естественно, сниматься в кино и записываться на радио. Тогда я совершенно не предполагал, что через какие-то три-четыре года окажется, что мой родной театр не только не готов принять новое поколение, но и активно выскажется против этого. Что мое представление о том, как должен развиваться театр «Современник» дальше, окончательно разойдется с представлениями моих товарищей. Они упорно не захотят признавать, что лучшие времена «Современника», когда были адекватны гражданские устремления и реальность бытия, когда векторы успеха и поиска, экспериментаторства были направлены одинаково, прошли. И что в конечном итоге о кризисе театра и о путях выхода из него буду говорить я один, противопоставляя себя коллективу былых единомышленников. Что скоро обнаружится наше несовпадение в самом главном…
Подвал
Когда-то подвал на улице Чаплыгина был обыкновенным угольным складом. «Навел» нас на него один замечательный человек – Юлий Львович Гольцман, работавший в те поры начальником РСУ или РЖУ Бауманского района.
Склад представлял собою жалкое зрелище. Повсюду не убираемый никем десятилетиями, рассыпавшийся в прах уголь, увенчанный пирамидками дерьма, которые оставляли после себя местные алкаши и бомжи. Все это выгребли, вычистили, отмыли мы с ребятами собственными руками. При помощи все того же Юлика Гольцмана подвал отремонтировали, придали ему человеческий вид и приспособили для того, чтобы репетировать и показывать спектакли зрителям.
С ноября 1977-го мы стали обитать в подвале на улице Чаплыгина, 1а.
После двух лет обучения из двадцати шести человек я оставил на курсе четырнадцать. Из Щукинского училища переманили студента Андрюшу Смолякова. С этими пятнадцатью мы и делали дипломные спектакли.
В 1978 году в подвале на улице Чаплыгина, 1а состоялась премьера. Это была пьеса Алеши Казанцева «…И с весной я вернусь к тебе…» в постановке Валеры Фокина. Несколько спектаклей подряд поставил я. Первой была пьеса Александра Володина «Две стрелы» – психологический детектив из жизни каменного века. Затем последовали «Белоснежка и семь гномов», который ребята играли на сцене «Современника» в течение двух сезонов подряд, и «Страсти по Варваре» по пьесе Ольги Кучкиной – спектакль, положивший начало московской моде начинать названия разноименных пьес словами «страсти по…». А когда я в 1976 году был в Англии, ставил «Ревизора» в шеффилдском театре «Крусибл», британский драматург Барри Кииф подарил мне свою пьесу «Прищучил». В Подвале над ней начинал работать Костя Райкин, но в итоге выпустил ее уже я.