В то время как с известной нам беспощадностью исполняли приказание Хулагу об уничтожении измаилитов в Персии, всех до последнего человека и где бы его ни нашли, хан думал о том, какое новое удовольствие доставить своим персидским подданным после этого первого. Все они большей частью были склонны к шиитизму, однако даже при довольно веротерпимых сельджуках официальное суннитское вероисповедание отодвигало его на задний план. Не то было у монголов. Язычники, в лучшем случае буддисты, они относились совершенно безразлично к различным вероисповеданиям покоренных жителей. Были ли то сунниты, шииты, христиане — для них было все едино. Известно, с какой веротерпимостью они обращались с христианскими миссионерами и как они отнеслись — ничуть не враждебно — к много раз произведенным европейскими государями попыткам завязать с ними дипломатические отношения. Конечно, эта политика имела своею целью не что иное, как по возможности удерживать в повиновении исповедующих одну веру, противопоставляя им другие вероисповедания, самим же не быть ничем связанными. Поэтому каждое из них удостоивалось ласковых слов и, при случае, одобрения. И вот Хулагу благосклонно принял обращенные будто бы к нему шиитскими персами представления о том, что теперь, после уничтожения измаилитов, пора устранить еретического Аббасида, который в Багдаде играл роль повелителя правоверных. Чего только не сделает благорасположенный государь для своих подданных!
[201] Чингисхан и его приближенные предварительно хотели делать дальнейшие завоевания лишь для увеличения одного целого монгольского царства; Хулагу с первого момента намеревался основать на западе собственное государство, хотя и вассальное по отношению к Мангу. Поэтому, как только он вступил на персидскую землю, он тотчас привлек к себе немалое число знатных мусульман. Правда, наиболее уважаемые части населения не сочли бы совместимым с своею честью служить работниками у палачей своего собственного народа. Один писатель, который как раз в это время (650 = 1252 г.), находясь при дворе самого великого хана Мангу, писал историю Чингисхана и с прямо бессовестным низкопоклонством восхвалял самые ужасные дела своего господина, как мудрые предначертания божественной воли, в одном месте
[202] все-таки не может удержаться от грустного порыва: «Во время переворота, который только что разрушил весь мир, школы были уничтожены, ученые задушены, и прежде всего в Хорасане, в этом средоточии знания. Все научно образованные люди этих стран, сколько их ни было, погибли от меча: заменившие их создания, выросшие из ничего, занимаются лишь языком и писаниями уйгуров
[203]. Все должности, а также высшие места занимаются людьми из народной среды; множество негодных людей разбогатело; каждый проныра стал эмиром или визирем, каждый нахал достигает власти, каждый раб играет роль господина, каждый, надевший чалму ученого
[204], считает себя ученым, и низкорожденный действует, как знатный. Можно себе представить, какое поощрение находят наука и искусство в такое время, которое есть голодный год для знания и добродетели, в тот день, когда находят сбыт невежество и испорченность, когда все благородное уничтожается, а всему подлому отдается предпочтение». Быть может, долю этого можно приписать скрытой злобе услужливого писателя, недовольного плохим содержанием. Но в общем изложение этого человека разве только слишком правдоподобно. Тем не менее Хулагу был деспотом неглупым и, во всяком случае, не окружал себя глупцами. Среди его приближенных первое место заняла действительно значительная личность, Ходжа Насер ад-Дин из Туса, одинаково прекрасный математик, астроном, оратор и историк, который, вроде Иоганна Мюллера XIII в., помирился с неизбежным во благо науки и действительно отчасти способствовал пробуждению человечности в монгольском медведе. Хулагу сумел выделить его из массы при сдаче Аламута, куда Ходжа попал благодаря странным случайностям, и с этого времени постоянно водил за собой этого не только ученого, но и умного перса. Не лишено вероятия, что этот ревностный шиит преподнес ему необходимые дипломатические основания, для того чтобы выставить его хищнический поход на Багдад в лучшем свете; хотя, впрочем, монголу нечему было учиться у перса, как сначала погладить несчастного халифа Мустасима бархатной лапкой, чтобы потом во время начатых переговоров о мирном окончании дела официально признать его неправым.
Монгольские войска, стоявшие в Руме, были созваны, когда сам хан направился из Хама-дана на Багдад. 10 мухаррема 656 г. (17 января 1258 г.) недалеко от столицы войско халифа было разбито отрядом монголов, двигавшимся на правой стороне Тигра вверх по его течению. А на следующий день сам Хулагу со своими главными силами расположился лагерем в прежней резиденции Аббасидов. Еще три недели прошли попеременно то в переговорах, то в отдельных битвах; несчастному потомку могущественного Мансура пришлось играть самую жалкую роль, какую только можно себе представить: он находился между возбужденным населением, своими войсками, обреченными на погибель, и ужасным притеснителем у ворот, воины которого уже захватывали один квартал города за другим. Когда, наконец, последние защитники сделали напрасную попытку пробиться через татарскую стражу, Мустасим сдался Хулагу.
Подобно последнему предводителю ассасинов, в которых некогда страшно выразилась алидская оппозиция против аббасидского халифата, теперь и последний халиф встретил как будто даже ласковый прием в монгольском стане, пока не выдал завоевателю своих оберегаемых сокровищ, как тот — своих крепостей. Когда, через несколько дней после сдачи, Хулагу въехал в город и устроил для своих приближенных пир во дворце халифа, то велел привести к себе Мустасима и, любезно шутя, сказал: «Ты здесь — хозяин, мы — гости; ну, что есть у тебя нас достойного (для подарка гостям)?» Халиф так дрожал от страха, что не мог отличить ключей, которые ему показали; наконец он был в состоянии отпереть некоторые из своих казнохранилищ, содержимое которых «гость» немедленно велел поделить между своими окружающими. Затем он продолжал, верно, уже более строгим голосом: «Вся твоя собственность, находящаяся на поверхности земли, всем известна и принадлежит моим слугам; ту же, что спрятана, укажи, какова она и где находится?» Мустасим сознался в существовании потайного золотого хранилища во дворце, кучи больших слитков золота, о полезном применении которых, например для найма войска против монголов, несчастный халиф никогда, кажется, не помышлял. Теперь все это было забрано, все находившееся во дворце было переписано, и 700 жен и 1000 евнухов гарема были уведены. На другой день все сокровища принесли в лагерь и соорудили из них гору около палатки хана; в то же время главные здания столицы халифов, величественной, несмотря на свое падение (которое началось уже несколько столетий тому назад), особенно мечеть, в которой некогда обладатели полумира давали направление и силу всему исламскому богопочитанию, были преданы пламени, равно как и могилы Аббасидов. Зато теперь, по крайней мере, приостановились убийства и грабеж, ибо, как верно и добродушно заметил Хулагу, «владычество над Багдадом принадлежит теперь нам, жители могут спокойно оставаться на своих местах, и каждый приниматься за свое дело». Кто избег меча, теперь получал безопасность, между тем как халиф и все его приверженцы, каких только могли поймать, были казнены. Вместе с падением старой династии пали и последние остатки прежнего величия, которое все же оставалось за Багдадом. «Город спасения» сделался средоточием запустения; лишенный большинства своих жителей, низведенный с прежней степени столицы ислама, лишенный источников своего богатства, он и теперь еще остается красноречивым памятником ужаснейшего бедствия, какое когда-либо постигало цветущую четырехсотлетнюю цивилизацию.