Представление о завистливости и недоброжелательстве божества, несовместимое ни с правилом воздаяния той же мерой, ни с понятием мудрого божеского промысла, есть наследие времен грубых и варварских, принадлежность верования, что страдания людей доставляют богам удовольствие. В древнеэллинской поэзии подобное настроение верховного божества изображено полнее всего в Эсхиловом «Прометее». Источник Зевсовой злобы и жестокости против титана – жажда мести в недавнем победителе – владыке за отважную и удачную попытку могущественного друга улучшить участь тех самых людей, которые Зевсом обречены на прозябание и гибель. Та же самая зависть и недоброжелательство вызывают со стороны богов недовольство Ксерксом за проложение моста через Геллеспонт, запрещение книдянам перекапывать перешеек
[141]; богобоязненный Геродот усматривает в прорытии Афонского перешейка лишь греховную кичливость персидского владыки.
Что представление это перенесено древним эллином с человека на божество, о том ясно свидетельствуют некоторые места самой же истории Геродота. Ахеменес замечает об эллинах, что «они завидуют благополучию других и ненавидят сильнейших»
[142]. По словам персидского вельможи, «зависть присуща человеку от рождения», но особенно страдает ею единоличный правитель государства, он завидует невзирая на то, что располагает всеми благами, и притом завидует достойнейшим гражданам
[143], подобно тому как Зевс завидует добродетельным людям.
Как мы заметили выше, Геродот смешивает понятия зависти и немесиды, и потому наказание Креза, человека добродетельного, смертью сына готов считать «тяжким возмездием», тогда как необычная гибель преступной Феретимы – превращение заживо в кучу червей – представляется ему проявлением божеской зависти. Относительно Ксеркса и персов замечается двойственность: историк как бы не довольствуется тем, чтобы изобразить поражение варваров и владыки их как последствие величия и кичливости и потому старается представить Ксеркса запятнанным всевозможными преступлениями относительно богов и людей.
По словам Фемистокла, боги и герои, а не люди, спасли Элладу: они не могли допустить, чтобы над Европой и Азией владычествовал один человек, в тому же преступный и нечестивый, который приравнял священные храмы к частным жилищам, низвергал и сжигал святыни, бичом карал море и бросил в него оковы
[144]. Несколько выше Ксеркс гордится своим происхождением, а неисчислимое войско, переведенное им в Европу, уподобляло его Зевсу в глазах некоторых эллинов, – обстоятельство, которого самого по себе было достаточно для возбуждения гнева богов
[145]. Само собой разумеется, Геродот не чувствовал ничего предосудительного в представлении божества завистливым и в этом отношении отличался от Эсхила. У этого последнего мы находим такое выражение: «Издревле существует у людей изречение, что великое, совершенное счастье порождает детей, не погибает бездетным и что от благополучия происходят для потомства неисчислимые беды. Один я думаю иначе: нечестивое поведение родит многие злодеяния, похожие на своего прародителя; но счастливая судьба праведного дома всегда порождает прекрасное потомство». Однако ясное различие между завистью и немесидой встречается впервые у Аристотеля и Плутарха, причем зависть считается пороком, а немесида добродетелью. «Немесида, – говорит философ, – занимает середину между завистливостью и злорадством; ведь оба эти свойства заслуживают порицания, а немесида – похвалы. Немесида состоит в огорчении по поводу того, что блага достаются на долю недостойного, и тот, кто огорчается этим, есть испытывающий немесиду. Он же огорчается и в том случае, если видит, что кто‑либо подвергается бедам незаслуженно… Завистливый поступает противоположно этому: он огорчается при виде благополучия кого бы то ни было, достоин же он его или недостоин, безразлично. Подобно этому злорадствующий радуется бедствию другого, и заслуживающего это и не заслуживающего». Добродетелью называет немесиду и Плутарх, понимая под ней негодование против тех, которые пользуются благополучием незаслуженно, когда они, распаляемые безумием и наглостью, должны быть смирены.
Другое религиозное представление Геродота, еще больше сближающее его с двумя древними трагиками и сообщающее всему труду религиозно – этический характер
[146], – это представление о немесиде божества, или о справедливом, соответствующем вине возмездии. «За тяжкие обиды следуют от богов и тяжкие наказания», – замечает историк по поводу гибели троянцев за оскорбление Менелая Парисом. То же самое положение высказывает Геродот в конце IV книги по случаю ужасной смерти жестокосердной Феретимы: «Чрезмерная месть ненавистна богам». Орет погибает в наказание за умерщвление Поликрата
[147]. Обходя естественные причины болезни и смерти Клеомена, историк замечает, что он наказан за Демарата
[148]; за Демарата же погиб и Леотихид. Смерть Леонида наказана смертью Мардония
[149]. Пеласги наказаны за жестокость относительно афинских женщин и детей их
[150]. Крез потерпел несчастье за убийство Кандавла предком его в пятом колене
[151]. Интересный в этом смысле случай представляет наказание богами жителей Аполлонии за обиду, несправедливо нанесенную ими пастуху Евению
[152]. Историк уверен, что Афины должны были понести наказание за умерщвление глашатаев, он не знает только, какую из постигших Афины бед считать возмездием за это преступление
[153]. Камбис умирает от того самого меча, каким он смертельно поразил Аписа
[154]. Случай с спартанцем Главком рассказан афинянам с целью убедить, что божество карает в одинаковой мере умысел и самое преступление, преступника, весь дом его и потомство. «У клятвы есть детище, – говорил оракул Главку, – безымянное, безрукое и безногое; клятвопреступника преследует оно с ожесточением, пока не настигнет его, не сокрушит всего его потомства и всего дома». Пифия при этом добавила, что испытывать божество и совершить грех – одно и то же. Главк убоялся грозных речей пифии, возвратил утаенные им деньги; однако «нет более потомков Главка, нет и дома, который почитался бы Главковым: с корнем вырван он из Спарты».
И это представление о воздающем божестве, причем мстительность богов постигает не одного виновного, но простирается на все потомство его, на его родину и т. п., не только разделялось нашим историком с трагиками, но и отвечало господствовавшим в Афинах правовым отношениям. Если так было два – три десятка лет после смерти Перикла, то, разумеется, во время Геродота и для него самого воздаяние равной мерой тем более представлялось верховным законом справедливости. «В прекрасных и ясных речах Лисия, – замечает Тониссен*, – составленных четверть века спустя после смерти Перикла, единственным источником и исключительной целью уголовного права является месть и устрашение».