Самую сильную и смертельную к нему ненависть возбудило желание его быть царем. В глазах народа это было первейшей его виной; для тех, кто давно питал к нему вражду, это подавало им благовиднейший предлог. Те, кто хотел дать Цезарю царское достоинство, не преминули рассеять в народе, что по Сивиллиным писаниям тогда парфяне могут быть покорены, когда римляне пойдут на них под предводительством царя; в противном случае предприятие их останется тщетным. При возвращении Цезаря в Рим из Альбы они осмелились в приветствии своем назвать его царем. Народ был тем встревожен и самому Цезарю было то неприятно; он сказал, что называется Цезарем, а не царем; последовало всеобщее молчание, и Цезарь удалился мрачным и недовольным.
Некогда в сенате определены ему были чрезвычайные почести. Он сидел на рострах; когда консулы и преторы, за которыми следовал и весь сенат, приблизились к нему, Цезарь не встал перед ними, как бы предстали перед ним какие-нибудь частные лица; он отвечал только, что почести, которыми пользуется, более надлежало сократить, нежели распространить. Такой поступок его огорчил не только сенат, но и весь народ, который в лице сената почитал республику обруганной. Все те, кто мог не оставаться тут, удалились тотчас с печальным видом. Цезарь понял их неудовольствие; уходя немедленно к себе домой, снял с шеи своей тогу и кричал друзьям своим, что он готов предать себя тому, кто хочет его умертвить. Впоследствии он оправдывал свой поступок болезнью, ибо люди, одержимые ею, лишаются чувств, когда стоя должны говорить к народу; от чего они смущаются, колеблются и бывают подвержены головокружению. Но он не был болен. Цезарь хотел встать перед сенатом, но Корнелий Бальб, один из друзей его, или, лучше сказать, ласкателей, удержал его, сказав: «Ужели не помнишь, что ты Цезарь? Ужели не потребуешь, чтобы они тебе оказывали почтение, как человеку, превышающему их?»
К этим неудовольствиям народа присоединилось и оказанное трибунам оскорбление. Празднуемы были тогда Луперкалии. Касательно сего празднества многие пишут, что в древности оно было пастушеское торжество, отчасти подобное Аркадским Ликеям. Многие из благородных молодых людей и правителей бегают по городу нагие и для забавы и смеху бьют косматыми ремнями тех, кто им попадается. Многие из знатнейших женщин с намерением идут к ним навстречу и подставляют им обе руки, как ученик, для получения ударов. Рождающие детей думают, что будут от того счастливо рождать, а бесплодные, что это поможет рождать детей. Цезарь смотрел на эти забавы, сидя на рострах на золотом стуле, в триумфальной одежде. Антоний, тогдашний консул, был один из тех, кто участвовал в священном торжестве. Он пришел на форум; народ дал ему дорогу; он хотел надеть на Цезаря несомую им диадему, увитую лавровым венком. Раздались рукоплескания, но не громкие, от немногих приставленных на то людей. Цезарь отверг диадему, и весь народ зааплодировал. Антоний вторично принес диадему, и опять захлопали немногие; Цезарь ее не принял, и все вновь рукоплескали. Цезарь, видя из сего ответа неудовольствие народа, встал и велел отнести диадему на Капитолий. В то самое время найдены кумиры его, украшенные царскими диадемами. Трибуны Флавий и Марулл пришли и сорвали их с кумиров, поймали тех, кто первые Цезаря приветствовал царем, и повлекли их в темницу. Народ следовал за ними с рукоплесканием и называл их «Брутами», ибо Брут прекратил в Риме царское наследие и перенес всю власть к сенату и народу. Цезарь, раздраженный этим поступком, лишил Марулла и Флавия трибунского достоинства, обвиняя их в Народном собрании и вкупе ругаясь над самим народом, несколько раз называл этих мужей «брутами» и «киманцами»*.
Это происшествие заставило многих граждан обратиться к Марку Бруту, который родом со стороны отца происходил от древнего Брута, а со стороны матери от знаменитейшего дома Сервилиев; он был притом зять и племянник Катона. Почести и милости, которыми осыпал его Цезарь, охлаждали в нем рвение к уничтожению единовластия; не только был он им спасен при Фарсале во время поражения Помпея, не только спас он многих из своих друзей, выпросил им у Цезаря прощение, но сверх того пользовался великим при нем доверием и в то время получил от него славнейшую претуру*, будучи предпочтен Кассию, который также его искал, в четвертый же год после того следовало ему быть консулом. Говорят, что Цезарь касательно претуры сказал, что требование Кассия справедливо, но что он не может обойти Брута. Когда уже заговор производился в действо, какие-то люди донесли Цезарю на Брута, но он не обратил на то никакого внимания. Но прикоснувшись рукой к своему телу, сказал им: «Брут подождет этой кожи». Почитая его достойным начальствовать за его добродетели, он думал, что ради сего начальства не будет к нему столь неблагодарен и не сделает дурного дела.
Те, кто желал перемен, либо обращал взоры на одного Брута, либо полагали всю свою надежду, но не смея говорить с ним прямо, наполнили ночью разными записками трибуну и стул, на котором сидел, как претор, занимаясь делами. Содержание записок было следующее: «Ты спишь, Брут!» или: «Нет! Ты не Брут!» Кассий, заметя, что эти напоминания мало-помалу возбуждали его честолюбие, приступал к делу сильнее, чем прежде, и раздражал его, питая сам некоторую личную вражду к Цезарю по тем причинам, о которых сказано мною в жизнеописании Брута. Цезарь сам имел к нему подозрение; некогда разговаривая со своими друзьями, сказал им: «Чего хочется Кассию, по вашему мнению? Он мне весьма не нравится; он слишком бледен». Некогда донесено ему было на Антония и Долабеллу, будто бы они предпринимали новые перемены. «Я не очень боюсь, – отвечал он, – этих жирных и хорошо причесанных; более боюсь тех бледных и тощих», разумея Кассия и Брута.
По-видимому, определения судьбы не только неожиданны, сколько неизбежны. Говорят, что в то время видны были необыкновенные знамения и явления. Может быть, в таком страшном происшествии не стоит упомянуть о воздушных сияниях и о звуках, которые раздавались ночью в разных местах, о уединенных птицах, которые слетели на площадь. Философ Страбон повествует, что тогда явились многие люди, несущиеся как бы в огне, что из руки невольника некоего воина исходило великое пламя, и казалось зрителям, что он горел; огонь погас, и человек ничего дурного в себе не чувствовал. Цезарь сам, по принесении жертвы, нашел закланное животное без сердца: сие знамение показалось неблагоприятным, ибо животное без сердца существовать не может. По уверению многих писателей какой-то прорицатель предсказал ему, чтобы в день, называемый идами месяца марта* он берегся великой опасности. Когда настал день, то Цезарь, идучи в сенат, пошутил с прорицателем, говоря ему: «Мартовские иды наступили!», на что прорицатель отвечал ему спокойно: «Да, наступили, но не прошли».
За день до смерти своей был он угощаем Марком Лепидом; он подписывал письма, по своему обыкновению, лежа. В разговоре рассуждаемо было, какая смерть самая лучшая. Цезарь, предупредив всех, сказал громко: «Неожиданная!» После этого, когда он предался сну вместе с женой, по своему обыкновению, то вдруг все двери и окошки спальни растворились; Цезарь был встревожен шумом и светом луны, которая освещала комнату; он заметил, что Кальпурния спала глубоким сном, но издавала тяжкие стенания и произносила неясные слова. Ей казалось, что она оплакивала умерщвленного супруга своего, держа его в объятиях своих. Иные говорят, что жена его увидела совсем другой сон. По постановлению сената было пристроено, как повествует Ливий, к дому Цезаря, для большего украшения и важности, возвышение*. Кальпурнии приснилось, что эта пристройка разрушилась; она жалела о ней и плакала. Поутру просила она Цезаря не выходить, если можно, из дома и отложить собрание сената; если же он нимало не уважает ее снов, то разведать о будущем другими средствами, гаданием и жертвоприношением. Он сам, по-видимому, не был без страха и подозрения. До того времени он не заметил в Кальпурнии женской слабости к суеверию, но тогда видел ее в сильном беспокойстве и страхе. Когда же и жрецы по принесении многих жертв объявили ему, что знамения неблагоприятны, то он решился послать Антония распустить сенат.