Сказав это, он оставил совет и, зная, что Цезарь со всем войском идет уже на город, сказал: «Увы, он идет на нас, как будто бы на мужей!» Он возвратился к сенаторам и советовал им не медлить долее, но спасаться, пока конница еще тут. Он запер городские ворота, оставив лишь те, которые вели к морю. Он разделил корабли между своими подчиненными, старался о благоустройстве города, укрощал несправедливости, унимал беспокойства, снабжал тех, кто остался без средств к существованию, пособиями на дорогу. В то самое время Марк Антоний, предводительствовавший двумя легионами, остановился близ города и послал предложить Катону о разделе между ними начальства. Катон не дал на то никакого ответа, но обратившись к друзьям своим, сказал: «И мы удивляемся, что дела наши погибли, когда видим, что честолюбие сопровождает нас до самой пагубы».
Узнав, что конные, выступая из города, грабили имения жителей, как бы почитали оное добычей, он побежал к ним поспешно, остановил передовых и вырвал у них награбленные ими вещи. Все другие же сами бросали и слагали похищенное со стыдом, потупляли глаза и в безмолвии удалялись. Катон, собрав жителей Утики, просил их не ожесточать Цезаря против Трехсот, но всем вместе стараться об общем спасении, стоя друг за друга. Потом обратился он опять к берегу и смотрел на тех из друзей своих и знакомых, которые по его совету пускались в море, прощался с ними и провождал их до берега. Он не склонил сына своего отплыть с другими, не почитая приличным принудить его удалиться от своего отца.
Некий римлянин по имени Статилий, человек молодой, но желающий казаться твердого нраву и подражать бесстрастию Катона, был побуждаем им к отплытию, ибо Статилий оказывал явную ненависть к Цезарю. Он не хотел оставить Утики. Катон, взглянув на стоика Аполлонида и на перипатетика Деметрия, сказал им: «Ваше дело смягчить его непреклонность и обратить к полезнейшим мерам»; после того продолжал провожать других и снабжать деньгами нуждающихся; в этом провел он всю ночь и большую часть следующего дня.
Когда Луций Цезарь, родственник Цезаря, был готов отправиться к нему со стороны Трехсот; он просил Катона помочь ему в сочинении убедительной речи, которую намеревался произнести в пользу их. «Что касается до тебя, – примолвил он, – не откажусь просить за тебя, взяв руку Цезаря, пасть к ногам его». Но Катон запретил Луцию просить за него. «Когда бы я хотел, – говорил Катон, – спасти себя милостью Цезаря, то стоило мне одному прямо к нему идти. Но я не хочу быть обязанным тиранну за беззаконные поступки его. Поступки его беззаконны, когда он властен дарить жизнь тем, кем обладать не имеет никакого права! Однако мы подумаем вместе с тобою, как тебе выпросить пощаду для Трехсот». Он занялся этим предметом вместе с Луцием, которому при отправлении его поручал сына и друзей своих. Он выпроводил его, обнял и возвратился домой. Призвав сына своего и своих приятелей, говорил с ними о разных делах и между прочим запретил сыну вступать в общественные дела. «Заняться ими, – говорил он, – так, как достойно Катона, не терпят настоящие обстоятельства; заняться ими иначе – постыдно».
К вечеру пошел он в баню и, моясь, вспомнил про Статилия и громким голосом сказал: «Что ж ты, Аполлонид, выпроводил ли Статиллия, унизив несколько его надменный дух? Ужели отправился он, не простившись с нами?» – «Совсем нет, – отвечал ему Аполлонид, – хотя мы много ему говорили, но он горд и непреклонен; он говорит, что останется здесь и будет делать то же, что и мы». Катон улыбнулся и сказал: «Это после будет видно».
Умывшись, он ужинал со многими другими так, как имел обыкновение после несчастного сражения, после которого не ложился он, как только во время сна. Вместе с ним ужинали все его друзья и правители Утики. После ужина вино одушевило собеседников к приятным и ученым разговорам, которые обратились к разным предметам философии. Наконец, речь дошла до так называемых парадоксов или «странных мнений» стоиков, какие например суть, что один только добродетельный свободен, все злые – невольники. Перипатетик Деметрий, как можно было ожидать, говорил против этих мнений. Тогда-то Катон напал на него с великой силой, напряженным и громким голосом говорил долго в защиту своих правил с удивительным жаром так, что ни от кого не скрылась решимость его положить конец жизни своей и разом избавиться от всех бедствий. Когда он перестал говорить, то все погружены были в безмолвие и в уныние. Катон, желая их утешить и отвлечь от всякого подозрения, стал предлагать вопросы о настоящих делах, показывал заботу об отплывших, о тех, кто пустился в путь по безводной и варварской пустыне.
Таким образом, распустил он собеседников; потом проходился со своими приятелями, как он всегда делал после ужина, и дал начальникам стражей надлежащие приказания. Удаляясь в свою комнату, обнял сына своего и приятелей, оказал им более ласк, нежели как было у него в обыкновении, и тем возобновил подозрения их о своем намерении. Он вошел в свою комнату, лег и взял в руки диалог Платона о бессмертии души, прочитал большую часть книги и, подняв взор, не увидел висящего на стене меча. Сын его унес меч, когда он еще ужинал. Он призвал служителя и спросил его, кто взял его меч. Служитель молчал. Катон продолжал чтение, и после краткого времени, как бы не спешил и ничто его не побуждало, а только хотел знать, где меч, велел его принести. Прошло несколько времени, никто не приносил меча. Катон дочитал книгу и вновь призывал служителей, одного за другим, возвышая голос и требуя меча. Он ударил одного из них в лицо кулаком, окровавил себе руку, сердился, кричал уже громко, что сыном его и служителями предается он безоружным в руки неприятеля. Наконец, сын его вместе с приятелями прибежал к нему с плачем, обнял его, рыдал и умолял его. Катон встал и взглянул на всех сурово. «Давно ли, – сказал он, – и в каком месте изобличен я в безумии, сам того не приметив? Никто не наставляет меня, никто мне не доказывает, что то, что делаю, безрассудно; между тем препятствуя мне свободно пользоваться своими мыслями, меня обезоруживают! Для чего и не связывает великодушный сын отца своего? Для чего не сворачивает ему руки, пока Цезарь придет и найдет меня не в состоянии защищаться? Не против себя я имею нужду в мече, ибо удержав на короткое время дух, ударив голову единожды о стену, могу лишить себя жизни».
Так говорил Катон; сын его в слезах вышел из комнаты, а за ним и все другие. Остались у него Деметрий и Аполлонид, с которыми начал говорить спокойно. «Неужели и вы думаете насильственно удержать в жизни человека, достигшего уже таких лет, и сидя тут в безмолвии, стеречь его? Или вы пришли убедить меня словами, что не стыдно и не бесславно для Катона, когда у него не останется другого к спасению средства, ожидать его от противника? Что ж вы ничего не говорите? Что вы не переучиваете меня; для чего не убеждаете меня оставить прежние мысли и правила, в которых я состарился, и, сделавшись ныне умнее посредством Цезаря, быть за то ему еще более благодарным? Я о себе самом никакого еще решения не сделал; решившись единожды, я должен быть властен исполнить то, что я хочу. Я буду советоваться некоторым образом с вами, советуясь с теми правилами, которых вы, философы, сами придерживаетесь. Итак, удалитесь, не беспокоясь ни о чем, и скажите сыну моему, чтобы он не употреблял насилия против отца своего, если он не может его переуверить».