Деметрий и Аполлонид не сделали ему никакого противоречия; они заплакали и вышли. Маленький мальчик принес ему меч. Катон взял меч, обнажил его и осмотрел. Видя, что острие и лезвие были целы, сказал он: «Теперь я сам себе хозяин!» Положил меч и опять принялся за книгу, которую, как говорят, прочитал два раза, потом заснул глубоким сном, так что это приметили и те, кто находились вне комнаты. Около полуночи призвал он вольноотпущенника своего Клеанта, врача, и Бута, которому более всех доверял в гражданских делах, приказал ему идти на берег, узнать, все ли уже отправились, и уведомить его, а врачу показал руку свою, которая распухла от удара, который дал он служителю, и велел ее перевязать. Это обрадовало всех, ибо думали, что Катон хочет жить. Вскоре пришел и Бут с известием, что все уже отправились и что остается лишь Красс по некоторым делам, но что и он вскоре отправится; притом он сказал ему, что на море сильный ветер и непогода. Катон, услышав это, вздохнул, жалея об отплывших. Он опять послал Бута к морю с приказанием узнать, не возвратился ли кто из отплывших и не имеет ли какой-либо нужды? В то же время петухи запели, и Катон опять заснул. Бут возвратился и сказал ему, что на пристанях все спокойно. Катон велел ему запереть дверь, лег на ложе, как бы он хотел остаток ночи проспать. Едва Бут вышел из комнаты, то он обнажил меч и вонзил его себе под грудь. Удар был несильный, по причине распухшей руки; он не умертвил себя тотчас, но в муках смерти упал с ложа и уронил столик со счетной доской, близ него стоявший, произвел великий шум, так что служители, услыша грохот, издали громкий крик, а сын его и приятели прибежали к нему. Они нашли его покрытым кровью; большая часть внутренностей его вывалилась, однако был он еще жив и смотрел на них. Это зрелище поразило всех горестью. Врач приблизился, хотел положить на место внутренность его, которая осталась невредима, и зашить рану. Катон, придя в себя и поняв его намерение, оттолкнул его, растерзал внутренность свою руками, открыл свою рану и умер.
В самое короткое время, в которое едва ли можно было думать, чтобы все в доме могли быть извещены об этом происшествии, а Триста были уже у его дверей. Вскоре собрался весь народ Утики. Все одним голосом давали ему имя отца, спасителя; одного его называли свободным и непобедимым. Они поступили таким образом, хотя в то же время имели известие, что Цезарь уже приближается. Но ни страх, ни лесть к победителю, ни междоусобный раздор и несогласие не уменьшили почтения их к Катону: они украсили великолепно тело его, составили торжественное шествие и похоронили его близ моря на том месте, где ныне воздвигнут ему кумир с мечом, и потом начали думать о спасении себя и города.
Цезарь, получив от переходивших к нему известие, что Катон не убежал, что не остается в Утике, между тем как выпроваживал других, а сам с сыном своим и приятелями ходил по городу безопасно, не мог понять намерения мужа, которого более всех уважал; он продолжал путь свой к городу весьма поспешно, но, узнав наконец о его смерти, сказал только: «О Катон! Я завидую твоей смерти, ибо ты позавидовал мне в славе спасти тебя!» В самом деле: когда бы Катон утерпел получить свое спасение от Цезаря, не столько бы помрачил славу свою, сколько возвысил славу Цезаря. Впрочем, неизвестно, как бы он с ним поступил; однако от Цезаря можно всегда ожидать хорошего.
Катону было сорок восемь лет, когда он кончил жизнь свою. Что касается до его сына, то Цезарь не оказал ему никакой обиды; впрочем, он был человек не великого духа и в отношении к женщинам не беспорочного поведения. Он жил впоследствии в Каппадокии у Марфадата, одного из своих приятелей, который был царского рода и у которого была прекрасная жена. Проводя в его доме больше времени, нежели как было бы прилично, он подверг себя чрез то разным насмешкам; о нем писали:
Катон уезжает завтра, после тридцати дней,
или:
Порций и Марфадат – два друга, у них одна «душа»!
(Жена Марфадата звалась Психеей, то есть «душой»), или еще:
Катон благодарен: у него «душа» царская.
Однако он изгладил это бесславие смертью своею, ибо, сражаясь при Филиппах за свободу против Цезаря и Антония, фаланга была уже разбита, Катон не хотел ни бежать, ни скрываться, но вызывал неприятелей и показывая себя, ободрял тех, кто еще вокруг него оставался, и пал, возбудив удивление к себе в неприятелях своих.
Катонова дочь не уступала отцу ни в чистоте нравов, ни в мужестве. Она была выдана замуж за Брута, умертвившего Цезаря. Она участвовала в заговоре против него и кончила дни свои достойно своего рода и своей добродетели, как в жизнеописании Брута сказано.
Что касается до Статилия, который хотел последовать примеру Катона и умертвить себя, то он не был к тому допущен философами. Впоследствии был вернейшим и полезнейшим подвижником Брута и погиб в сражении при Филиппах.
Демосфен и Цицерон
Демосфен
Сочинивший похвальные стихи Алкивиаду по случаю победы, одержанной в Олимпийском конном ристании, – Еврипид ли это, как господствующее мнение полагает, или другой кто; говорит, что счастливому человеку надлежит, во-первых, «иметь отечество славное». Но по моему мнению, Сосий Сенецион, человеку, желающему насладиться истинным счастьем, большая часть которого зависит от его характера и расположения духа, столько же безразлично происходить от бесславного и неизвестного отечества, как если бы родиться от безобразной и малорослой матери. Было бы смешно полагать, что Иулида, малая часть небольшого острова Кеоса, и остров Эгина, который один афинянин советовал стереть как гной с глаз Пирея*, могут дать хороших актеров и стихотворцев, но не в состоянии произвести когда-либо мужа, справедливо довольствующегося малым, разумного и великодушного. Искусства, которые имеют целью выгоду или славу, конечно, в бесславных и малых городах могут увядать, но добродетель, подобно растению крепкому и долговечному, во всяком месте пускает корни, когда только примется в хороших свойствах и в душе трудолюбивой. Того ради и я если не так живу и не так рассуждаю, как следует, то по всей справедливости не припишу этого недостатка неизвестности моего отечества, но одному себе.
Если кто поставил себе целью написать историю и извлечь оную из чтения многих чужих рассеянных и не легко находимых книг, имеет действительно нужду прежде всего в том, чтобы отечество его было славное, просвещенное и многолюдное, дабы он, пользуясь многоразличными книгами в изобилии, разыскивая и узнавая о происшествиях, которые хотя не дошли до сведения писателей, но сохранены в памяти людей и тем большую заслуживают доверенность, не оставит своего сочинения недостаточным во многих нужных обстоятельствах.
Что касается до меня, то я, обитая в малом городе* и живя в нем охотно, дабы он не сделался еще меньше, а в продолжение пребывания моего в Италии и в Риме не имея времени учиться римскому языку, как по причине гражданских дел, так и особ, которые посещали меня из любви к философии, уже поздно и в старости лет начал заниматься римскими сочинениями. Со мною случилось нечто необыкновенное, но истинное. Не столько из слов я понимал и узнавал дела, сколько из дел самых, с которыми несколько я был знаком, мог я постигать смысл слов, чувствовать же красоту латинского слога, быстроту, метафоры, гармонию и все то, чем речь украшается, хотя есть дело приятное и сопряженное с большим удовольствием, но оно не легко и прилично человеку, который имеет более свободного времени и находится еще в таких летах, которые способны к подобным усилиям и трудам.