Говорят, что мать Цицерона разрешилась им от бремени без всякой боли и муки, в третий день новогодних календ*, в который ныне правители приносят моления и жертвы богам за здравие императора. Кормилице его явился некий призрак и предсказал ей, что она кормит младенца, который будет великим благом для всех римлян. Хотя это почиталось сновидением и пустословием, однако Цицерон вскоре сам доказал, что то было истинное происшествие, ибо достигши возраста, в который надлежало учиться, он блеснул великими дарованиями и прославился среди детей до того, что родители их приходили в училище, дабы видеть своими глазами Цицерона и удостовериться в скорости, с которой он выучивал уроки, и в разуме, которым он отличался. Грубейшие же из них бранили своих детей за то, что они на улицах ставили Цицерона посреди себя для изъявления ему своего уважения. Будучи одарен способностями, какие требует Платон от человека, склонного к учению и мудрости перенимать всякое учение, не пренебрегать никаким родом познаний и учености, он изъявил великую склонность к стихотворству. Существует еще малое сочинение четырехстопными стихами, писанное им в детстве, под названием «Главк Понтийский»*. Впоследствии, предавшись разнообразному учению, он показал себя римлянам не только славным оратором, но и превосходным стихотворцем. Слава его ораторства пребывает и поныне, несмотря на немалую перемену, происшедшую в слоге, но его стихотворения вовсе забылись и были пренебрежены*, ибо после него явилось множество славных стихотворцев.
По окончании детского обучения он был слушателем академика Филона, которого римляне более всех учеников Клитомаха* уважали за ученость и любили за нрав. Беседы с Муцием и другими мужами, управлявшими республикой и первенствовавшими в сенате, доставило Цицерону пользу и опытность в законах. Некоторое время был он и в походе под начальством Суллы во время Марсийской войны*. Но видя, что республика вверглась в междоусобную войну, из которой возникало неограниченное единовластие, он обратился к умозрительной ученой жизни, беседовал с греческими учеными и занимался науками, пока, наконец, Сулла одержал верх, и республика, казалось, несколько успокоилась.
В это время было продаваемо с публичного торга имение одного гражданина, он был убит под предлогом проскрипции. Оно куплено Хрисогоном, вольноотпущенником Суллы, за две тысячи драхм. Росций, сын и наследник умершего, негодуя на эту несправедливость, доказывал, что имение отца его стоило двести пятьдесят талантов. Сулла сердился, будучи изобличен в несправедливости, и, по наущениям Хрисогона, донес на Росция в отцеубийстве. Никто не помогал Росцию, все избегали, боясь жестокости Суллы. Молодой человек, не имея ни в ком защиты, прибегнул к Цицерону, который был побуждаем своими приятелями к защите Росция. Они представляли ему, что он не найдет в другой раз славнейшего и лучшего предмета к прославлению себя. Цицерон принял на себя оправдание Росция, имел в том успех и приобрел общее уважение, но боясь Суллы, отплыл в Грецию, распустив слух, что имеет нужду в поправке своего здоровья. Он в самом деле был худ и тощ, и по причине слабости желудка принимал малую и легкую пищу, и то в позднее время. Голос его был полон и громок, но жесток и необразован, и в речи, сильной и исполненной страсти, он возвышал его так, что заставлял страшиться за свое здоровье.
По прибытии своем в Афины Цицерон слушал Антиоха из Аскалона, будучи очарован обилием и приятностью его речей, хотя ему не нравились перемены, введенные им в философию. Антион в то время отстал уже от так называемой Новой Академии*, отделился от Карнеадовой секты, будучи тому побужден очевидностью и чувствами, или, как некоторые говорят, по некоему честолюбию и ссоре с учениками Клитомаха и Филона. Он принял большей частью стоическое учение, но Цицерон был привязан к Академической секте и оказывал к ней более внимания. Он имел намерение, если совершенно должен будет отказаться от дел общественных, то удалиться от форума и от управления, уехать в Афины и здесь провести жизнь свою в покое, занимаясь философией. Наконец, возвещено было, что Сулла умер. Тело Цицерона, укрепленное упражнениями, принимало здоровье молодости, голос его, будучи уже образован, становился приятен слуху, громок и соразмерен сложению его тела. Приятели его из Рима многократно писали ему и звали его туда; Антиох также побуждал его приступить к общественным делам. Цицерон опять изощрял свое красноречие как оружие, приводил в движение свои политические способности, образовал сам себя упражнением и посещал отличнейших риторов. По этой причине он отправился в Азию и беседовал с азийскими риторами Ксеноклом из Адрамиттия*, Дионисием Магнесийским и карийцем Мениппом, а на Родосе с ритором Аполлонием, сыном Молона и с философом Посидонием. Говорят, что Аполлоний, по незнанию римского языка, просил Цицерона произнести для упражнения своего речь на греческом языке. Цицерон послушался его охотно, полагая, что таким образом Аполлоний будет в состоянии лучше его поправить. По произнесении речи слушатели были приведены в удивление и наперебой превозносили его похвалами. Но Аполлоний, слушая Цицерона, не обнаружил радости, а когда он перестал говорить, то долгое время сидел, погруженный в задумчивость. Цицерону было это неприятно; Аполлоний сказал ему: «Цицерон, я удивляюсь и хвалю тебя, но жалею об участи Греции, ибо те преимущества, которые нам оставались – ученость и красноречие, тобою передаются римлянам».
Цицерон стремился в гражданское поприще, исполненный уже надежды, но некоторое прорицание охладило его жар; он вопросил Дельфийского бога, каким образом мог он сделаться славнейшим человеком. Пифия повелела ему соделать путеводителями жизни своей природные склонности, а не мнение народное. Сперва жил он в Риме с великой осторожностью и приступал робко к исканию начальств. По этой причине был он в пренебрежении, даваемы были ему грубейшими римлянами легко ими расточаемые обыкновенные названия: «Грек!», «Схоластик!» Но будучи от природы честолюбив, поощряемый отцом и друзьями, он предался судебному красноречию и достиг первенства не постепенно, но вдруг, воссияв славою и превзойдя тех, кто на форуме говорил судебные речи. Уверяют, что и он был столь же недостаточен в искусстве декламации, как и Демосфен, и потому прилежно принимал наставления комика Росция и трагика Эзопа. Касательно Эзопа повествуют, что когда он представлял на театре Атрея, умышляющего мстить Фиесту, и кто-то из служителей вдруг пробежал мимо него, то он, будучи вне себя и в сильной страсти, ударил его жезлом и умертвил. Декламация немало содействовала Цицерону к убеждению слушателей. Он смеялся над теми ораторами, которые употребляли громкие крики, и говорил, что они по слабости своей прибегали к крику, как хромоногие к лошади. Остроумие его, способность шутить и насмехаться, казались свойствами приятными и приличными в судебном красноречии, но употребляя оные с излишеством, многим причинял неудовольствие и заставлял себя почитать человеком злословным.
Во время случившегося недостатка в пшенице был он избран квестором*. По жребию досталась ему Сицилия. Сперва он был неприятен тамошним жителям, которых принуждал посылать в Рим пшеницу, но впоследствии сицилийцы, испытав его рачительность, правосудие и кротость, почитали его более всякого другого начальника*. Некоторые из молодых знатных римлян, которые оказались виновными в трусости и в преступлении военных правил, были отправлены к сицилийскому претору. Цицерон сильно защищал их и освободил от наказания. Он гордился этими делами, но на пути в Рим, говорят, случилось с ним нечто смешное. В Кампании встретил он одного знаменитого римлянина, который, казалось, был его приятелем и спросил его, что думают и что говорят о деяниях его римляне. Он полагал, что уже наполнил Рим своим именем и славою дел своих. Приятель его вместо ответа спросил его: «Да где ж ты был, Цицерон, во все это время?»* Этот случай вверг Цицерона в крайнее уныние: он почувствовал, что молва о нем исчезла в городе, как в беспредельном море, и не произвела никакого впечатления, служащего к славе его. Впоследствии, рассуждая о том спокойно, он уменьшил свое честолюбие, почитая славу, к которой он стремился, чем-то неопределенным, которого невозможно было достигнуть. При всем том радоваться чрезвычайно похвалам и страстно любить славу – это осталось у него до конца и много раз потрясло самые основательные рассуждения.