Может, это было какое-то в особой степени оптимистичное, а может даже извращенно оптимистическое, время? Охотно это допускаю, хотя подобный вывод выглядит особенно нелепым (но отнюдь не невозможным) в связи не только с начавшейся всего через несколько лет Первой мировой бойней, но и с признанием чутко воспринимавшего происходившее и тем самым противоречившего себе поэта о том, что «зима 1911 года была исполнена глубокого внутреннего мужественного напряжения и трепета. <…> Уже был ощутим запах гари, железа и крови»
[47]. Тем не менее, на мой взгляд, достаточно очевидно, что, условно говоря, несвоевременные, в том числе и прекраснодушно-пацифистские, мысли и настроения интеллигентских слоев европейского общества в известной степени способствовали или, точнее, не помешали не допустить превращения предчувствия в реальность. В то же время в Предисловии к своей поэме А. Блок весьма своеобразно объяснял происхождение лежащей в ее основе идеи: «…Вся эта концепция возникла под давлением всё растущей во мне ненависти к различным теориям прогресса». Что же это как не оптимизм, «увиденный» сквозь призму пессимизма (если такое вообще возможно)?
À propos: пожалуй, тем же духом пронизано даже название процитированной выше поэмы – «Возмездие». Таким образом, можно предположить, что и Блок подсознательно считал, что человек обязан быть оптимистом – несмотря ни на что. (В связи с этим на всякий случай напомню, что всего через 6 лет, в 1917 г., власть в России захватили отъявленные оптимисты, но уже не прекраснодушные, а воинствующие. Результат мы знаем.) Почему «подсознательно»? Потому что на «сознательном уровне» поэт совершенно справедливо писал: «Оптимизм вообще – несложное и небогатое миросозерцание, обыкновенно исключающее возможность взглянуть на мир как на целое. Его обыкновенное оправдание перед людьми и перед самим собою в том, что он противоположен пессимизму; но он никогда не совпадает также и с трагическим миросозерцанием, которое одно способно дать ключ к пониманию сложности мира»
[48]. (Хотелось бы только уточнить, что оптимизму, как это ни странно, противостоит не пессимизм, являющийся всего лишь «оптимизмом наизнанку», но скептицизм, которым как раз и был «вооружен» Ален. Однако это уже тема специального разговора.)
Кроме того, аленовский оптимизм, на мой взгляд, – это не без труда достигнутый результат интеллектуально-волевых усилий: «Причина пессимизма – плохое настроение, оптимизм – продукт воли»[239], – достаточно внятно разъяснял философ. Чтобы иметь право называться оптимистом, нельзя поддаваться слабости, нужно упорно трудиться – и самому и над собой.
À propos: в то же время показательно еще одно высказывание Алена, которое можно рассматривать как пример, в целом подтверждающий сказанное, но уже, так сказать, от обратного: «Говорят, были одинокие люди, ожидавшие смерти, как милости божьей; я не удивлюсь, если они умерли столетними старцами»[173]. Но как же так? Невяжущаяся с общим контекстом апологетика тезиса «memento mori»? Куда девалось преклонение перед оптимизмом, который, естественно, не совместим с мыслями о смерти? И что же, по мнению философа, помогало этим людям выживать – «замогильный» оптимизм или «светлый» (смерть как милость божья!) пессимизм? Я полагаю, что Ален ответил бы примерно так: «Духовное напряжение, вера и надежда – вот силы, питающие подлинных, а не показных оптимистов». Но и это еще не все, потому что оптимизм писателя нужно рассматривать в контексте других его чувствований, суждений и мнений, однако об этом – позже. Здесь же уместно повторить уже задававшийся мной вопрос: что это как не оптимизм, приправленный пессимизмом?
Пока же я хотел бы заметить, что вызывающий удивление оптимизм Алена – это, как мне кажется, не плод углубленного философского рассуждения, но продукт обыденных, повседневных наблюдений (условно говоря, «довлеет дневи злоба его»
[49]. – Мтф., 6:34), переживаний по их поводу, актуальных размышлений об увиденном. Выводы же из последних делались с помощью волевого усилия, мобилизации здравого смысла и на основе a priori принятого решения: «надо быть оптимистом!». Поэтому в данном случае, как представляется, идеология теснила философию, а философ превращался в идеолога – проповедника оптимизма, оппонировать которому должен был бы уже не философ-(или писатель-)пессимист, но критикуемый Аленом же клирик, вооруженный своим «похоронным красноречием» (см. ниже). Иначе говоря, оптимизм – это идеологический принцип (кстати, и здравый смысл, имеющий прямое отношение к идеологии и сильно зависящий от того, кто и как определяет самоё «здравость», – категория, пожалуй, не философская, а идеологическая, пропагандистская), играющий более или менее существенную роль в мировоззрении мыслителя.
Следующая и, надо признать, необыкновенно пространная (благодаря обилию авторского материала, «предлагаемого» для обсуждения) тема – отношение Алена к религии. Даже на основе уже приведенных выше высказываний можно предположить, что если он и позиционировал себя в качестве атеиста (говорят, так оно и было, хотя я, несколько опережая события, уточнил бы: он был глубоко верующим атеистом), À propos: согласитесь, что весьма трудно признать атеистом автора предположений, например, о том, что «все в мире в равной степени представляет собой порядок и в то же время – нечто чудесное»
[50], что «дух, пребывающий в вещах, – это и есть бог»(10), что совесть и Бог представляют собой «…по сути, одно и то же»[169] и т. д.
то, как минимум, отнюдь не воинствующего (в отличие от многих своих современников из разных стран, в том числе и из Франции или России). Об этом же, по сути дела, говорит и его «крамольное» замечание по поводу того, что «…дух сам по себе есть кощунство и ересь»[169]. Иными словами, он признает существование духа, его значение и силу (что для атеиста немало), но отнюдь не склонен упрощать содержание этого, по большому счету гипотетического, феномена, оставляя в нем место лишь добру и прекрасному. Ведь, на мой взгляд, дух – пытливый, самостоятельный и независимый, мыслящий и чувствующий, а главное – сомневающийся (о сомнении как таковом нам еще предстоит поговорить отдельно) – не может не содержать ереси (поскольку это греческое слово – αἵρεσις – обозначает «выбор»), оставаясь при этом духом, чья основная черта – свобода выбора, поскольку «Дух дышит, где хочет» (Ин., 3:8).
В целом же к религии Ален относился достаточно критично: «Всем своим существом я отвергал монашечье нытье. И освободился от религии, как от болезни»[49], – с очевидным удовлетворением признавался он. Но все-таки не будем торопиться с выводами, поскольку критика его прежде всего была направлена не на самоё религию, а на Церковь как социальный институт. Таким образом, перед нами скорее антиклерикал, вольтерианец, чем атеист: «Мы отравлены религией, – писал он. – Мы привыкли наблюдать, как священник подстерегает ослабевшего и страдающего человека, чтобы прикончить умирающего ударом своей проповеди, которая заставит призадуматься остальных. Я ненавижу это похоронное красноречие. Нужно проповедовать жизнь, а не смерть; сеять надежду, а не страх; и сообща взращивать радость – подлинное сокровище человечества. В этом заключался секрет великих мудрецов, и этим будет освещен завтрашний день. Страсти рождают печаль. Ненависть рождает печаль. Радость убьет страсти и ненависть. А начать надо с того, что сказать себе: в печали нет ни благородства, ни красоты, ни пользы»[47].