À propos: подобную точку зрения я бы назвал антикафкианской, имея в виду, что, как считал автор «Процесса», «…если постоянно и очень настойчиво твердить человеку, что он ограничен и туп, то, если только в нем есть зерно достоевщины, это подстрекнет его проявить все свои возможности»
[54]. Легко допустить, что подобная рекомендация, даже несмотря на ее выборочный характер, способна напугать впечатлительных людей. Однако, как мне кажется, им можно было бы напомнить, что, как это ни парадоксально, примерно то же самое, только в несколько смягченной форме, говорил, например, святой Августин: «Так друзья, льстя, развращают, а враги, браня, обычно исправляют»
[55]. Просто Кафка, в отличие от епископа Гиппонского, с большей определенностью поставил точки над «i». Кроме того, здесь же уместно было бы вспомнить и, например, некоторые тематически близкие высказывания также не прибегавшего к эвфемизмам Ф. Ницше…
Занимая, по сути дела, марксистскую позицию,
À propos: философ симпатизировал марксизму; в частности, «у Маркса он перенял идею о том, что экономика определяет политику». Однако его последователем так и не стал: хотя «Ален часто говорит о буржуа и пролетариях», «в слова эти вкладывает не тот смысл, что марксисты»
[56]. И вообще эту гипотетическую симпатию не следует переоценивать, поскольку, рассуждая о «материалистических системах» вообще, он отмечал, что они «…все еще остаются теологиями без Бога, о чем мы можем судить благодаря характерной для них несгибаемой вере в механические законы в их применении ко всему прошлому, ко всему будущему, ко всем мирам, в масштабах, значительно превышающих возможности нашего куцего опыта»
[57].
Ален полагает, что «все мы… судим обо всем прежде всего согласно нашим социальным представлениям»[195]. В результате индивидуальное, субъективное в человеке трактуется им всего лишь как вторичное и благоприобретенное, чему способствовала и упоминавшаяся уже его мысль о природно-социальных (с акцентом на первой части этого двучлена) истоках всех человеческих установлений, иначе говоря, о решающей роли окружающей среды в целом (кстати, здесь он уже не вспоминает о религии). Очевидно, что подобная точка зрения противоречила не только обретавшим на глазах философа силу бергсонианству, фрейдизму и экзистенциализму, но и всему философскому мейнстриму первой половины ХХ столетия (правда, Ален никогда не бывал увлечен философской модой), а с другой стороны, как бы косвенно оправдывала тот идеологический флер, которым, как уже отмечалось, зачастую оказывались подернуты аленовские рассуждения.
Предположение о пассивной роли самого человека в качестве источника собственных мыслей и суждений сочеталось в воззрениях философа с восхвалением исключительно деятельной, активно действующей личности («в мире нет ничего ужаснее скучающего человека»[234]). В результате на основе дихотомического деления (осуществленного им, пожалуй, с излишней для данного случая однозначностью) человеческого поведения чувствительность субъекта он выводит исключительно из пассивности последнего: «Любой человек чувствителен, оказавшись в роли зрителя. Любой человек бесчувствен, когда он действующее лицо. Если вдуматься, это очень хорошо объясняет все разнообразие человеческих поступков»[189]. На мой же взгляд – ни в коей мере: ведь как в таком случае быть, например, с чувствами, связанными с художественной деятельностью? Неужели в творческом (в любом случае деятельном) процессе господствует исключительно рациональное начало и полностью отсутствует чувствительность? Неужели во время написания Аленом своих тонких и изящных эссе его чувства спали? И если «музыкант, так же как и поэт, легко отличает то, что пришло к нему по божественному наитию, от того, что идет от профессионального мастерства»[345], то значит ли это, что находящийся под воздействием божественного наития творец – это не более чем откликающийся на происходящее наблюдатель, который, приступая к профессиональным действиям, связанным с материализацией собственной реакции на воспринятое, становится холодным в эмоциональном плане ремесленником? Трудно поверить в то, что сам Ален согласился бы с подобными выводами, сделанными из его же размышлений, особенно если вспомнить, например, о следующем его суждении: «В прекрасных творениях нас восхищает и придает им цену как раз то, что, очевидно, не было ни предусмотрено, ни предвидено, подобно реплике на сцене, вырвавшейся из глубин нашего существа и чудесным образом согласующейся с самым лучшим, что только может ожидать разум»[345]. Но ведь созданы-то все эти творения были человеком действовавшим!..
Как бы то ни было, для достижения заслуживающих внимания результатов в творчестве всем и каждому все-таки необходима полная мобилизация собственных способностей и возможностей, что создает множество дополнительных трудностей для самого творца, вынужденного искать пути для их преодоления. «В творчестве Микеланджело, – писал, например, философ, – меня восхищает неукротимая воля, берущая в свои руки природные дарования и превращающая легкую жизнь в жизнь тяжелую»[209]. На самом деле, это и есть удел творца, деятеля и делателя, каким был и сам Ален.
Зато «…все люди негибкого ума становятся экзаменаторами и судьями»[343], – безапелляционно заявлял он, без достаточных на то оснований обижая, как минимум, множество преподавателей, стремившихся и стремящихся помочь своим ученикам в обретении глубоких знаний, а также добросовестно исполняющих свой долг, обладающих житейской и профессиональной мудростью служителей Фемиды. Поэтому я в данном случае трактовал бы термины «экзаменаторы» и «судьи» всего лишь как обобщающие и упрощенные обозначения неких «идеальных» и в целом заслуживающих негативную оценку социальных типов, подобных тем, что становились героями в большей или меньшей степени морализирующих пьес театра классицизма, и напоминающих «идеальный газ» из формулировки какого-нибудь физического закона.
Много было сказано Аленом и по поводу искусства, что не удивительно, учитывая его нередкие выступления в роли литературного критика. Писал он и о других видах художественной деятельности, а также высказывался и по общетеоретическим по отношению к этой области вопросам. Из этих высказываний можно понять, что, во-первых, он был безусловным сторонником реалистического искусства: «…мы ищем в искусстве чего угодно, но только не иллюзий»[250], – с явно излишней категоричностью писал он, например.
À propos: в то же время данное суждение согласуется с хорошо известной просветительской «установкой» превратить художественное произведение в «учебник жизни», предназначенный «поучать, развлекая».
Будучи непосредственным свидетелем зарождения и развития бесчисленного количества модернистских течений в художественной сфере, он будто не замечал их, неизменно оставаясь верным классике (Шекспир, Бетховен, Стендаль, Бальзак, Диккенс, Толстой и т. п.), мимоходом и с презрением упоминая в тоже время о «худосочных идеях» Вольтера
[58], а из современников почитая лишь двух выдающихся французских интеллектуалов-традиционалистов – П. Клоделя и П. Валери.