Они поженились в Новоместской ратуше Праги 21 декабря 1946 года и, получив ссуду за дом Эпштейна в Роуднице-над-Лабем, купили квартиру на Вацлавской площади. Фрэнси открыла ателье в доме номер 20 на Староместской площади. Она писала Петеру, что у нее работает семь швей, она собирается в Париж, чтобы посмотреть коллекции, а Курт получает хорошее жалованье в компании своего товарища по несчастью. Он тоже тренировал национальную команду по водному поло и был членом Олимпийского комитета. И… она ждала ребенка.
«Дорогой дядя, — писала Фрэнси 9 января 1948 года. — Теперь я настоящая безумная мамаша… У Хелен будет няня, но, пока ее нет, я все делаю сама. Сейчас ребенку нужно немногое, да и никто не сможет кормить ее грудью, кроме меня. Я бы хотела, чтобы в сутках было как минимум тридцать шесть часов. Но мне нравится быть матерью, и я уже решила (вместе с мужем, разумеется), что мы родим еще детей… Мне все еще нравится бывать на танцах или в театре, но стоит мне уйти, я начинаю беспокоиться, не плачет ли там моя малышка. Хорошо, что я кормлю грудью, так как у нас ужасный дефицит молока…»
Январь стал последним месяцем существования демократии в Чехословакии. Нехватка молока была вызвана засухой, ставшей следствием советской политики, доведшей сельское хозяйство Чехословакии до состояния кризиса. Он постиг и правительственную коалицию. Коммунистическая партия устраивала массовые демонстрации. В Прагу прибыл советский посол. 25 февраля президент Эдуард Бенеш назначил новое коммунистическое правительство.
Ни в одном письме Петеру родители не говорят о желании эмигрировать. Семейное предание гласит, что Курт, наблюдая за вооруженными солдатами, марширующими по улицам, назвал их «нацистами в разноцветной униформе» и поклялся, что не совершит снова той же ошибки и не останется в стране. Фрэнси говорила, что она никуда не поедет. Ей тогда только исполнилось 28. Она только восстановила ателье. У нее на руках была трехмесячная дочь. И тогда в первый и единственный раз за все прожитые вместе годы отец дал ей пощечину.
В ярости Фрэнси выбежала на мороз. Но вернулась. Все сомнения касательно эмиграции развеялись 10 марта, когда во дворе Министерства иностранных дел Чехословакии под окнами своего кабинета было найдено тело Яна Масарика, надежды демократов.
Тысячи чехов уехали немедленно. К счастью, Курт Эпштейн подал документы на американскую визу еще в 1945-м, когда только вернулся из лагеря. В марте 1948-го во время поездки во Францию с национальной командой по водному поло Курт телеграфировал в Нью-Йорк своей сестре Франси Петчек. Она вышла замуж за банкира, который в 1938 году эвакуировал членов своей семьи на специальном поезде. Эпштейнам тоже предлагали покинуть Чехословакию на том поезде, но они отказались.
Родители вылетели из Праги 21 июля 1948 года с двумя чемоданами, а меня обернули в холщовую сумку. Фрэнси надела на себя все что смогла. Вместе с пеленками она упаковала семейные фотографии Эпштейнов и Рабинек и три фарфоровые фигурки, принадлежавшие ее матери.
Всякий раз, когда я спрашивала ее о прибытии в Нью-Йорк, она отвечала, что на улице было больше 100 градусов
[70], полет занял 26 часов, а из десяти долларов, которые им разрешили взять с собой, Портовое управление Нью-Йорка забрало восемь. Петчеки поселили их в отеле «Колониаль», напротив Планетария на Манхэттене в Верхнем Ист-Сайде. Она никогда не рассказывала о том, что чувствовала в тот момент.
Подруга Фрэнси Хелена Славичкова предсказывала, что в случае их эмиграции спортивная репутация Курта останется в Европе, и Фрэнси самой придется обеспечивать семью. Она оказалась права. Курт Эпштейн не говорил по-английски. Он не мог найти работу. Петчек не любил нанимать родственников. На Манхэттене было не так уж много бассейнов, и нужды в тренерах по водному поло не наблюдалось.
Фрэнси обратилась за помощью к пражскому акушеру, доктору Карели Стейнбачу, который тоже эмигрировал и теперь возглавлял чешскую общину Манхэттена. Через две недели доктор Стейнбач нашел ей прекрасную клиентку — чешское сопрано Ярмилу Новотну, которая пела в Метрополитен и которой нужен был портной. Работать в отеле «Колониаль» было запрещено, поэтому Фрэнси нашла дешевую квартиру в полуподвале, купила швейную машинку и снова начала работать.
Первые десять лет в Штатах дались родителям нелегко. Хотя Фрэнси часто говорила, что чешское общество Манхэттена было куда интереснее того, в котором они вращались в Праге, она страдала от серьезных проблем со здоровьем. В пятидесятые она была кормильцем, поваром, домохозяйкой, матерью и женой. В 1951-м она перенесла тяжелые роды моего брата Томми. Финансовое положение родителей было шатким: они жонглировали ежемесячной арендой за жилье и кредитами в ателье, пытаясь поддерживать уровень жизни среднего класса. Чуть не умерев от голода в лагерях, родители настаивали на ежедневном употреблении мяса. Фрэнси настаивала и на посещении концертов и театров. В 1956-м у нее случился нервный срыв, настолько серьезный, что потребовалось длительное лечение у психоаналитика. Ее двоюродный брат Петер, на тот момент уже преуспевающий химик, помог оплатить лечение.
Курт потихоньку учил английский и периодически брался за черную работу. Он был любящим отцом, но мало чем мог помочь в готовке и уборке. Как и отец Фрэнси, Эмиль Рабинек, он помогал жене, ведя ее бухгалтерию. В конце концов, он смог присоединиться к Международному союзу швейных работниц и устроился резчиком в Текстильный центр Манхэттена.
В 50-е и 60-е Фрэнси переписывалась со своей сестрой и подругами, выжившими в лагере. Китти осталась в Праге, Марго жила в Иерусалиме. Прочих жизнь забросила в Израиль, Северную Америку и Австралию. Иногда я видела одну из них у нас в гостиной. Кажется, это была Хана Гринфельд или Лили Райзен. Затем в 1964 году после длительных судебных разбирательств Фрэнси получила компенсацию от немецкого правительства и на эти деньги навестила тех, с кем прошла всю войну: Китти и Марго.
С 1948 года Китти вместе с сыном и мужем жила в крошечной квартирке в центре Праги. Даже в сером коммунистическом мире она оставалось яркой и общительной и, чтобы быть похожей на голливудских старлеток, перекрасилась в блондинку. Она вышла за Курта Айгера, тоже бывшего узника, и родила сына. Зная немецкий, французский и английский, она работала секретарем-переводчиком сначала в экспортной фирме, а потом у главного раввина Праги. После смерти мужа она жила с чешским протестантом, разделявшим ее радостное восприятие жизни. Когда я навестила ее в Праге, она почти не говорила о войне, но шрамы на ее теле были не только от нарывов, с которыми она боролась в Гамбурге.
У Марго, которая жила вместе с родителями в квартире на Вацлавской площади, когда я появилась на свет, были другие трудности. После освобождения из Маутхаузена она вернулась в Прагу вместе с чешским полковником, узником того же концлагеря. Но, будучи бывшей гражданкой Германии, она не смогла остаться в Чехословакии, высылавшей немецких элементов. В 1949 году она эмигрировала в только что созданное государство Израиль, где познакомилась с берлинцем по фамилии Бир. Удивительно, но эти двое жили в старом арабском доме на территории французского монастыря в иерусалимском Эйн-Кереме. Несколько лет она работала в магазине одежды, детей у нее не было, и она стала моей второй мамой, когда я училась в университете в Иерусалиме. Тогда она многое поведала мне об их с мамой отношениях во время войны.