Рядом горбился каменный мост – ба, тот самый, под которым народовольцы топили гуттаперчевые подушки с динамитом, а императорская карета пролетела в Петергоф нетронутой, – что-то они замкнули не так.
Бывают же странные сближения – тот парень, который тогда явился ему в ночной электричке, сто лет назад тщетно пытался снова извлечь динамит из-под этого самого моста, а потом шел на цареубийство, уже понимая, что этого делать не нужно. Но и ничего не сделать тоже было невозможно.
Ничем не могли помочь и друзья, во взрослой жизни каждый выживает и умирает в одиночку. Олег до умопомрачения вглядывался в черный лакированный лед, пока в его ушах снова не зазвучал голос из Леты.
…Но оказалось-то, что смертельный риск и верная смерть – дьявольская разница. Дьявольская разница – пир во время чумы, близостью гибели тысячекратно обостряющей наслаждение каждым, быть может, последним мигом, и лоснящееся яйцо пурпурного, как ненастная заря, истекающего сукровицей и гноем чумного бубона. Дьявольская разница – шипенье пенистых бокалов и кровавая пена из отравленных чумою легких. Есть упоение в бою, но его нет под надвинутым на лицо безглазым капюшоном прокаженного в лапищах хама в красной рубахе, жилетке с длинной золотой цепочкой и смазных сапогах бутылками. Во время одной из показательных казней, когда двое солдат из оцепления упали в обморок, этот скот достал из штанов яблоко, обтер его о саван повешенного и с аппетитом захрупал…
Я с детства мечтал быть то последним из могикан, восставшим против бледнолицых завоевателей, то карбонарием, сражающимся с угнетателями моего народа, то путешественником, покоряющим африканские дебри, то естествоиспытателем, побеждающим чуму, и всегда меня провожала на подвиг какая-то неясная, но неизменно прекрасная женщина – все мои трофеи я рано или поздно складывал к ее ногам. И какая же это была радость – узнать, что угнетенные живут рядом с нами, что это те самые мужики, которые робко ломали шапку при входе в наш господский дом и почтительно благодарили отца за какое-то очередное его благодеяние. И как же отец оскорбился, когда я ему сказал, что он всего лишь возвращает народу малую часть награбленного, он отчеканил, что главное наше родовое достояние – это двести тридцать шесть погибших на полях сражений, а лично его главный дар народу – это образцовое на немецкий лад хозяйствование, которое он завел в наших имениях. Он намекнул еще, что и наши дворцы и собрания картин тоже когда-нибудь сделаются общедоступными музеями, но – если хочешь служить Справедливости, оставь отца и мать и иди за нею. Я не приехал даже на его похороны: предоставь мертвым хоронить своих мертвецов, сказала мне Справедливость. Я находился в розыске, и наше дело не оставляло мне права рисковать. И чем мучительнее мне было думать о горе моей матери, вслед за любимым сыном потерявшей и любимого супруга, тем большей гордостью наполняло меня исполнение другого завета нашего божества – Справедливости: оставь отца и мать и иди за мной. Жертвовать сытостью и удобствами жизни был готов каждый из нас, но превыше всего ценилась жертва любимыми людьми.
Именно сознание нашей обреченности придавало нашей любви с Липой особенную возвышенность. Когда я впервые был сочтен достойным счастья быть принятым в сообщество лучших людей России, а значит и человечества, декорации, признаться, слегка разочаровали мою дворянскую душу: заурядная чиновничья квартира, овальный стол, стулья, рояль… Но за роялем сидела Лорелея – огромные голубые глаза, перекинутые через плечи косы, отчеканенные из червонного золота, каждая толщиной в руку… Она приветливо кивнула мне, словно старому другу, и тут же загремели струны. Такого изумительного контральто я не слышал даже в императорском театре: «Нелюдимо наше море, день и ночь шумит оно…» Но здесь звучала не только красота – призыв: «Смело, братья! Ветром полный парус мой направил я!» И вызов: «Будет буря, мы поспорим и помужествуем с ней!»
Каждую нашу встречу приветствовало это разгневанное море, и всякий раз меня обдавало восторженным морозом пророчество: смело, братья, туча грянет, закипит громада вод…
Мы не страшимся этого моря! Велика ли важность, что в роковом его просторе много бед погребено – тем драгоценнее каждая минута счастья! Мы знали, что не имеем права обзаводиться семьей, и самым сладостным из наших наслаждений было вместе смотреть через распахнутое окно в ночное небо. В Петербурге редко видны звезды, но нам было довольно знать, что они скрываются за тучами. Мы знали это так же верно, как то, что ценою нашего маленького личного счастья мы приближаем счастье всеобщего братства: там за далью непогоды есть блаженная страна, не темнеют неба своды, не проходит тишина.
В последний раз я случайно увидел Липу в коридоре Дома предварительного заключения в пропитанном неизвестно чьим потом арестантском халате и стоптанных, приспадающих с ног котах, и я, как в некрасовской поэме, прежде чем обнять ее, приложил бы к губам полы этой хламиды, но нас не подпустили друг к другу.
О том, что она вышла замуж, я узнал в тюрьме, но это не изменило моего чувства к ней: я любил ее не для собственного счастья – в нем я ощущал бы себя слишком маленьким и заурядным, а я хотел быть большим и красивым, – я с самого начала считал себя обреченным на гибель. И мне не так уж и хотелось повидать ее – зачем смущать и ее, и мой покой, мои душевные силы были необходимы для нашей великой цели. Мне сказали, что теперь она губернская львица и с маленькой девочкой, разодетой как куколка, каждый вечер катается в коляске по тамошнему Невскому проспекту. Ну что ж, катается и пусть себе катается. Я бы и тогда легко отдал жизнь ради ее спасения, но бесцельные страсти казались мне почти преступной роскошью. Когда в надежде освободить Бастарда я оказался в этой южной столице, я позволил себе лишь недолго постоять перед ее домом со стороны сада.
В тогдашней попытке я изображал инженера, приехавшего выбирать место для новой фабрики, – это позволяло мне, не вызывая подозрений, заводить знакомства и разъезжать по городу и его окрестностям (кстати, на те средства, которые, никак не предвидя их будущего употребления, когда-то пожертвовал на революцию Бастард – незаконный княжеский сын). И даже эта маскировочная подделка инженерной работы так меня увлекла, что расставаться с нею для меня было еще мучительнее, чем с молоденькой вдовушкой, у которой я квартировал. Меня привлек ее палисадник, выходивший на узкий пруд, преодолеть который, однако, в полицейской амуниции было бы нелегко. А мне довольно было с силой оттолкнуться, и быстрокрылая ладья одной лишь силой инерции перенесла бы меня на другой берег, позволяя мне еще и отстреливаться: я был уверен, что эти толстобрюхие тыловые вояки шлепнутся в прибрежный ил при первом же выстреле.
У меня был тот самый крупнокалиберный револьвер, с которым я завтра отправлюсь на свое последнее дело (я приобрел его на личные средства, продавши свою золотую медаль). Выстрел из этого револьвера должен был положить на месте пристяжную из жандармской тройки, а на двух других лошадях мы предполагали скрыться верхами: Бастард, как и я, получил дворянское воспитание, а потому был прекрасным наездником. Меня же отец с раннего детства еще и подолгу учил стрелять в цель на тот случай, если когда-нибудь придется защищать свою честь.