Оставалась, правда, надежда на то, что работа сообща порождает в рабочих социалистические инстинкты, но они на мои подсказки не клевали: ну так мало ли что, что работаем в одном цехе, все одно кажный за себя, один Бог за всех. Я уже почти предвидел, что скажет мой Мефистофель с инженерским дипломом, когда рискнул показать ему составленную Тарасом картину будущего: работа производится не в одиночку, а сообща, заводы и фабрики считаются народною собственностью…
– Что такое для вас, для недоучек «работа сообща»? – Инженер смотрел на меня с каким-то брезгливым состраданием. – Это по-вашему молотьба на току? Вы хоть немного представляете, что такое разделение общественного труда? Когда уголь добывается в одной стране, металл добывается в другой, обрабатывается в третьей, а используется в четвертой? А скоро участников будет в десять, в сто раз больше! И что это за эвфемизм – народная собственность? Скажите уж прямо – собственность государства, а значит, правительства. Я уже предчувствую, что какой-нибудь самый последовательный среди вас умник потребует превратить весь мир в единую фабрику, а всех людей в винтики единой машины… И это «сообща» потребует такого деспотизма, какой и Египту с Ассирией не снился! Да вам уже и на другой день после переворота придется людей картечью на работу загонять, чтоб хотя бы войско удержать в сносном виде. А то ведь добрые соседушки на радостях растреплют.
Не исключаю даже, что он прав, но все это – Египет, Ассирия, соседушки – очень уж далеко, меня больше огорчало их – что рабочих, что мужиков – раздражение против белоручек, в разряд которых попадали все, кто не трудится руками. Притом они вовсе не считали труд чем-то священным, они верили, что труд проклятие Господне – в поте лица будешь добывать хлеб свой, но считали, что это проклятие должен нести на себе весь человеческий род безо всяких исключений.
Но если мы уничтожим бездельников и белоручек, то уничтожим и все высокое и прекрасное, ибо всякой пользе дела высота и красота только мешают.
Для труждающихся и обремененных такой образ мыслей был естественен, – чтоб другим было не лучше моего – но мы-то, труженики духа, служители Истины!.. Вместо того чтобы мечтать хоть когда-нибудь освободить мир от трудового проклятия, мы, напротив, стремимся распространить его и на тех, кому история позволила его избежать.
Ба, это еще что? Этот господин с набережной, кажется, целится в меня из штуцера с ружейным телескопом?!. Неужели это правда – эти россказни про антисоциалистическую придворную лигу?.. Неужели у этих шаркунов хватит храбрости вступить с нами в войну, не прячась за жандармские спины?
– Слышишь, братец, поверни-ка вон туда, да-да, куда я показываю.
Так, теперь он меня прикрыл своей широкой спиной – подловато, но в яличника он стрелять не станет. Так, так, ближе, ближе, еще немного, и можно будет браться за револьвер…
Уф-ф… Этот болван в пенсне на что-то нацеливается своей тростью, что-то показывает своей даме – у страха глаза велики. Да нет, никакого особенного страха я не испытал, просто все высокие мысли разом вылетели из головы.
Вот чем, в сущности, мы и возвышаемся над буржуа – НЕПРАКТИЧНОСТЬЮ! Только непрактичность и открывает путь справедливости и красоте, утилитарность их убивает. И высшее, что достигнуто аристократией – это женщина, освобожденная не только от труда, но и от управления. Ее идеализм именно то, перед чем только и стоит преклоняться в человеке – перед его даром предаваться прекрасной мечте. Нужда выработала жестокий утилитаризм, который требует жениться для щей, а замуж выходить для мяса – только бездельники и белоручки могли взрастить поэтическое отношение к женщине!
Разве от искусств и наук отвращает нехватка досуга? Отвращает от них практичность, поглощенность хозяйственными заботами, а мы ведь именно экономику, самое тягостное и скучное возводим в перл творения. Именно праздность вольная породила любовь к красоте и любовь к истине, а труд и заботы их убьют. Не случайно же среди нашего брата почти одни только дворяне да поповичи – дети тех, кто служил Богу, и дети тех, кто служил чести, – и те, и другие чему-то бесплотному. Из работников же и крестьян к нам попадают только чудаки, мечтатели, белые вороны. А коренной народ считает, что к чему и честь, коли нечего есть, пока гром не грянет, мужик не перекрестится.
Решительно все высшее создано единицами, искать, отбирать и беречь эти золотые крупинки – вот чем нужно заниматься! А мы хотим перемешивать и выравнивать всех со всеми.
Пускай мы обязаны вернуть народу свой долг – но вернуть-то мы должны ему не то, что у него и без нас имеется! Мы ставим себе в заслугу бескорыстное служение его корысти, себе берем красоту, а ему сулим сытость. Хотя именно наши представления о красоте и есть самое ценное в нас. А то ведь самый наибеднейший мужик любит ровно то же, что и кулак, рабочий то же, что и фабрикант. И если мы победим, мы породим еще невиданный в истории гибрид – гения со вкусами и стремлениями фабриканта, а то и кулака.
Если ты получил от мира талант, знания, так верни ему этот дар не как плохонький клепальщик или пильщик, а как Гельмгольц, как Фарадей, как Либих, Пастер, Кох… Но почему в этой череде так мало русских имен? Нам не до того, нам угоднее творить из себя не гениев, а мучеников! Хотя только гении и могут подарить работникам досуг и достаток. И единственная высокая миссия любого народа – поставлять миру гениев. А Пушкин? Он вернул свой долг народу? Да, тысячу раз да. А если ты не согласен, значит, ты считаешь рабочий люд скотиной, которой нужен только корм да ветеринар.
Мы столько бичевали лицемерие, но что, если я хотя бы на пороге смерти признаюсь, кого я на самом деле люблю? Забитого, невежественного, прижимистого? Нет, храброго, щедрого, умного – за это мы и выбрали друг друга.
Мы все просто дети, благородные дети. Но наши-то преследователи, воображающие себя взрослыми, тоже пребывали в ослеплении, будто страх способен заглушить в людях жажду красоты. Красота может быть побеждена лишь другой красотой, и в моей душе почти на равных боролись красота жертвы и красота знания. Но эти государственные мужи, вместо того чтобы соблазнять «смутьянов» научным, культурным поприщем, наоборот, изгоняли их из университетов с волчьим билетом – словно нарочно вынуждая сражаться до последней капли крови.
А остановить тягу молодости к красоте так же невозможно, как подавить приливную волну: пока существует гравитация, до тех пор даже рябь на лужах будет тянуться к светилам.
На словах-то мы тоже сетовали на оскудение талантами, но не сами ли мы были причиной этого оскудевания, заставляя высшее служить низшему? Зато если ты приходил к мужикам агитировать в лаптях, то встречал только насмешку: куда ты, сиволапый, лезешь учить – ты что, поп? Или не лучше: как, ты в городе мастеровой, а идешь землю пахать – так ты дурак или мазурик? Но если кто-то догадается, что ты молокан, беспоповец, бегун, субботник, штунтидст, обнищеванец или какой-нибудь еще сектант, тогда ты сразу находишь понимание: если для Бога, дело другое. А люди жертвы недостойны, это они о себе понимают очень хорошо.