– Так ты и сейчас среди разговора можешь заснуть?
Наконец-то в ее голосе послышалась настоящая теплота.
– Наоборот, я только во внутреннем мире и бодрствую. Я как раз и хотел, чтобы каждый рассказал о себе изнутри. Не в виде дурацкой «правды» – все равно всей правды никто не скажет, да ее и не знает. Нет, пусть каждый расскажет о себе какую-то сказку, какую про него мог бы сочинить тот, кто его ужасно любит. И во всем старается оправдать.
– Не очень понятно, – строго прогудел Мохов. – Так что, можно прямо врать?
– В сказках вранья не бывает. В «Левше» атаман Платов пьет водку-кислярку и в бурку заворачивается – это не вранье, а сказка, легенда. Я понял, мне надо первому начать, дать вам урок мастерства. Самое главное, когда я буду говорить «я», это будет художественный образ, а не я реальный, жалкая ничтожная личность. Я подозреваю, все реальные личности в той или иной степени жалкие и ничтожные, так пусть каждый из нас и вылепит из себя художественный образ. Чтобы мы поняли, как его надо любить и жалеть. И до какой степени он во всем прав. Ну что, возражений нет? Тогда поехали. Расслабьтесь, не задумывайтесь, правда это или нет – это неправда. Но я хочу, чтобы меня таким видели. А значит, в глубине души я и сам себя таким вижу.
Итак, стояли мы под Ахалцихом, начал Эн Эн и закурил трубку…
Я вырос в большом городе, где был театр и краеведческий музей. В театр нас водили на «Кремлевские куранты», а в музей на чернильницу Свердлова, но царил над городом завод. Ради завода город и разрастался и превращал окрестные деревни в заводские окраины, а деревенских пацанов в городских гопников. Для которых было выйти без финки за голенищем так же немыслимо, как когда-то дворянину без шпаги. Завод был флагманом советской промышленности, а значит, военным заводом. Пикейные мыслители уже лет двести ломают голову, отчего в России никак не приживется демократия, хренократия и прочие пряники, но я-то давно понял, что нашу жизнь определяют войны. Войны порождают и диктатуру, и культ храбрости, и культ гопничества. Нас учили по приказу начальства быть храбрыми, а в остальное время трусливыми, но мы-то понимали, что храбрость, она везде храбрость. Восхищаешься красным конником, значит, восхищайся и красным гопником. А гопники были все без исключения красными, в кино болели исключительно за наших. Только в последние мои школьные годы наметился некий декаданс – эти рруссские катоны начали косить под штатников. Ковбои, куклуксклановцы, гангстеры – лихие ребята, которые никому не спустят. А у нас воспевалась только разрешенная храбрость, – тьфу!
И я рядом с этими героями ужасно страдал от своей трусости. Мне никак не давалось врезать, вмазать, оттянуть, отпинать весело, играючи, с огоньком. Даже когда другие, настоящие герои это делали, я испытывал только ужас и тошноту. Чтобы вступить в драку, мне требовалось сначала две ночи не спать, написать завещание, а потом идти, как на казнь. Да для меня это и была казнь – шел, как придуманный мною когда-то народоволец на цареубийство, – чтоб поскорей отмучиться. Прошли чуть ли не десятилетия, прежде чем я сообразил, что когда нужно было залезть на подъемный кран, откуда-то спрыгнуть, куда-то нырнуть, я был не только не трусливей, а, пожалуй, и похрабрее прочих. Не сосчитать, сколько раз я рисковал жизнью просто так, для красоты. И увечился иной раз куда как посерьезнее, чем в любой драке. До меня слишком поздно дошло, что ужас мне внушает не возможность увечья – она меня только мобилизует, а злоба и жестокость. Я не понимал причин своего страха и ощущал себя маленьким и жалким.
Я до такой степени не переносил никакого недовольства, что если кто-то в дружеской компании мрачно молчал, то я начинал перед ним лебезить, только бы он сменил гнев на милость, позволил мне передохнуть в мирке, где все хотя бы делают вид, что друг друга любят.
Пожалуйста, не смотрите на меня так и не потупливайте взор, все это не я, а художественный образ. Ему и сочувствуйте или презирайте. Но лучше, конечно, сочувствуйте.
В общем, я долго страдал, оттого что я такая мелкая личность, но постепенно я нащупал ту область, где я мог бы сделаться большим. Это была История. И не какая-нибудь рядовая историйка, а История с самой что ни на есть большой буквы. Я чувствовал, что в борьбе, например, с фашизмом я бы не струсил. Напоминаю еще раз, что все это не я, а художественный образ. Я мечтал, чтобы в Америке фашисты подняли мятеж, а я бы поехал с ними сражаться, как когда-то ехали в Испанию. Но меня влекла и всякая другая возможность проявить мужество, лишь бы в этом не было злобы и подлости. И начальства, по крайней мере, нашего родного – уж больно оно было лживое и скучное. Так что Аляска, Джек Лондон – это тоже было кое-что, пока нет настоящего исторического дела.
Историческим делом для меня стала проблема Легара. Если бы я ее решил, я бы точно остался в Истории. Кстати, ее лет десять назад добили японцы. Добили очень скучно, с применением компьютеров, рассмотрели тридцать пять тысяч подслучаев, без всякой общей идеи… Превратили гениальную гипотезу в счетоводческое занудство – нет, это что-то не русская храбрость, как выражался другой художественный образ – Печорин.
Но это реплика в сторону. А тогда мне пофартило встретить хулиганистого механизатора, из-за дурацкой выходки оставшегося без глаз. Хотел пугануть председателя колхоза ржавой гранатой, а она возьми да и взорвись в воздухе. И пришлось ему по этой причине сделаться не директором машинно-тракторной станции, а великим ученым, да еще и оборонным боссом.
Прошу, прощения за американизм – воротилой.
Он-то был точно исторической личностью, и все, кто с ним работал, вся его команда, стало быть, тоже автоматически становились творцами истории. Оставь проблему Легара и ступай за мной, сказал мне колхозный гений – напоминаю, что и он тоже не реальная личность, а художественный образ. Сказочный даже. Как атаман Платов.
И этот атаман Платов для начала отправил меня в экономику, которой я сперва брезговал, а потом относительно преуспел. Меня до сих пор подкармливает теорема о властолюбце, ее иногда называют и теоремой о хищнике или теоремой о разрушителе. Ее развивают и в сторону оптимизма, и в сторону пессимизма. При каких-то условиях получается, что созидатели могут нейтрализовать хищников, при каких-то одного властолюбца оказывается достаточно, чтобы всех превратить в хищников, – конца не видать. И каждый раз меня вводят в оргкомитет, оплачивают дорогу в какую-нибудь приятную страну, обсуждают со мной равновесие по Евсееву, хоть я и разбираюсь в этом не лучше прочих. Пожалуй, и похуже, без меня там много чего наворотили, но им почему-то важно, чтобы изображал внушительный вид именно основоположник.
В этом смысле великий механизатор до некоторой степени обеспечил мою старость. Но ощущаю ли я это как участие в Истории с самой что ни на есть большой буквы? Нет, это всего лишь история крошечной, хотя и очень живучей секты искателей истины. А Историю с большой буквы творят властолюбцы, использующие простаков, творят маньяки, заражающие своим бредом истериков.